— Ничего, сэр. — Перевернутый кивер сержанта-немца стоял возле амбразуры, наполовину заполненный патронными картриджами. Рядом с сержантом валялся перевязанный веревкой сноп сена. Когда начнется атака, подожженный сноп сена перебросят через стены, чтобы освещать цели. На самих стенах или во внутреннем дворе зажигать огонь было запрещено, незачем облегчать дело французским стрелкам, обозначая силуэты защитников.
Шарп прошел еще немного вперед, чтобы поговорить с солдатами, предлагая им вина из своей фляги, и передавая всем этот приказ. Выстрелов бояться не стоило, французы лишь действовали на нервы обороняющимся, а Шарп хотел сделать то же самое с французами. Один раз послышался топот ног и мушкетная стрельба, но за гласисом никто не появился. Из тьмы донеслись насмешки и оскорбления, потом еще выстрелы, но люди Шарпа, когда их первые страхи уже миновали, просто игнорировали эти крики.
В жилых помещениях Лассана двое морских пехотинцев, один из которых был подмастерьем у хирурга, а другой когда-то работал в лавке мясника, разложили на столе различные инструменты, бритвы и наборы для починки обмундирования. У них не было зажимов, вместо этого на огне стоял котелок с расплавленной смолой, чтобы прижигать культи. Не было и медицинских средств для промывания ран, только лишь бочонок с соленой водой и котел с паутиной, которую будут запихивать в раны. Патрик Харпер посоветовал червяков для очистки ран, но морские пехотинцы, преисполнившись гордостью за свою новую профессию, отвергли средство огромного ирландца. Они слушали ночные выстрелы, попивали бренди, приготовленный, чтобы притуплять боль раненых и ждали пока им принесут первого пациента.
Капитан Палмер, пытаясь заснуть вместе с остальными шестьюдесятью людьми, оставленными в резерве, знал, что этой ночью отдохнуть не удастся. Мушкетные выстрелы и крики слабо доносились до жилых помещений, но не настолько, чтобы их вовсе не было слышно.
— Скорей бы уже ублюдки начали атаку, — прошептал один морской пехотинец, и Палмеру хотелось того же самого. Лучше сама драка, чем ожидание драки.
Испанский стрелок на южной стене послал за Шарпом.
— Вы слышите, сеньор? — сказал он по-испански.
Шарп прислушался. Доносился слабый звук ломов и кирок, втыкающихся в грунт, затем звон ганшпугов, бьющих по камню.
— Ставят пушки, — ответил он, тоже по-испански.
— В деревне? — спросил стрелок полувопросительно — полуутвердительно.
Шарп снова прислушался.
— Я бы сказал, что да.
— Это же вроде на расстоянии выстрела, на самом пределе досягаемости, — хлопнул испанец по прикладу своей винтовки.
— Да, расстояние большое, — с сомнением сказал Шарп.
— Не для Тейлора, — сказал испанец. Американский снайпер славился меткостью среди людей Фредриксона.
Но Тейлора пока не было, он вместе с Харпером и Фредриксоном ушел сеять страх среди тех, кому поручили посеять страх среди защитников форта, ушел убивать французов.
Никто не издавал ни звука. Все всматривались в темноту.
Небо было более светлое, чем земля. Хоть луны и не было, но между облаками были видны россыпи звезд, и поэтому стрелки, лежа на земле, не шевелились.
Они были лучшими. Каждый из них ветеран, каждый участвовал в стольких сражениях, что едва мог все их припомнить, и каждый убил столько людей, что это стало для них обычным делом.
Вильям Фредриксон, страстью которого была архитектура древности, и который был неплохо образован, как и многие в армии Веллингтона, рассматривал смерть как печальную, но неизбежную необходимость. Если бы войны можно было вести без смертей, Фредриксон был бы удовлетворен, но пока что человечество не придумало, как это сделать. И война, считал он, тоже необходима. Для Фредриксона враг был воплощением имперских амбиций Наполеона, всего того, что для Фредриксона было самым дорогим, и не был ни глуп, ни слеп, чтобы поддаться стремлению к гуманности. Напротив, именно гуманизм толкал его убивать. И убить врага надо быстрее, чем враг убьет тебя.
Томас Тейлор, американец, считал смерть таким же обычным делом как пищу или женщин. Это всего лишь часть жизни. С самых ранних лет он знал только жестокость, боль, болезни, нищету и смерть, и не видел ничего необычного в этих вещах. Если они сделали его бессердечным, но также научили выживать. Он мог убивать людей из винтовки, или ножом, или штыком, или просто голыми руками, и он умел убивать хорошо. Без всяких угрызений совести. Он был обижен на судьбу, забросившую его далеко от родной земли, в армию, которую он не любил, но гордость не позволяла ему быть плохим солдатом.
Для Патрика Харпера убить врага было обычным солдатским делом, и это в равное мере вызывало в нем и сожаление, и гордость. По натуре ирландец был тихий, мирный человек, но в нем также жила ярость воина, и битва пробуждала эту ярость, делая его похожим на героев из кельтских легенд. Эту ярость могла вызвать только битва.
Иногда, думая о людях, убитых им, и видя их лица, он хотел, чтобы можно было все вернуть назад, не ударить штыком, не нажать на спусковой крючок винтовки, но было уже поздно. В другой раз, глядя на людей, которых он вел за собой, он был горд, что он лучший, что некоторые его деяния стали знамениты, и что его имя не произносят презрительно. Ему нравились те, с кем он сражался бок о бок, и смерть товарищей приносила ему боль, поэтому он дрался и за них. Он был солдатом, хорошим солдатом, и теперь лежал на песке и знал, что слева и справа от него лежат товарищи.
Час или чуть более французы обстреливали форт, дразня защитников, но с безопасного расстояния. Они обстреливали южную и восточную стену, а теперь их темные фигурки показались на севере, как раз там, где лежали люди Фредриксона.
Милашка Вильям тихонько пощелкал языком, поднял руку так, чтобы она виднелась на фоне неба, и медленным жестом указал на север.
По песку двинулось тринадцать теней. У них были черные лица, черные руки и черное оружие. Винтовки туго притянуты к спинам и Фредриксон, понимая как важно посеять страх в сердце врага, хотел убивать их бесшумно. Они используют лезвия, а не пули и тринадцать человек двигались очень тихо, и эта тишина предвещала смерть. Каждый из них провел здесь весь день, внимательно изучая окрестности, и хотя ночью все выглядело немного иначе, это знание давало им преимущество перед врагами.
Группа французов собралась у подножия дюны рядом с гласисом. Они являлись одной из шести таких групп, посланных за ночь и им нравилась их работа. Никакая опасность им не угрожала, даже случайные выстрелы со стен им не досаждали. В первый час рейда они еще осторожничали, но ночная тишина и отсутствие ответных выстрелов их успокоили и сделали беспечными.
В пятидесяти ярдах слева от них люди лейтенанта Пьело закричали, как дикари, и открыли пальбу по форту. Люди, укрывшиеся в дюнах оскалились. Их офицер прошептал им, что они могут пока не дергаться, а сержант накрылся с головой плащом и под этим укрытием закурил трубку.
В пяти ярдах невидимый Томас Тэйлор устроился поудобнее, привстав на локтях. В его правой руке был зажат покрытый ваксой двадцатитрехдюймовый байонет, наточенный как бритва.
Французский офицер, капитан стрелков, вскарабкался на вершину дюны, не беспокоясь о шуме, который издавал сыпавшийся вниз песок. Лейтенант Пьело издавал достаточно шума, чтобы разбудить даже мертвого, приглушенные голоса его собственных людей капитана также не беспокоили. Ему показалось, что он увидел на стене фигуру. Но ночью нельзя доверять глазам также как днем и, внимательно всмотрясь в место, где ему почудилось движение, капитан счел, что ошибся. Он надеялся, что британцы быстро капитулируют. Капитан, у которого была невеста в Реймсе [24] и любовница в Бордо, совсем не горел желанием умереть за Императора, взбираясь по лестнице на этот потрепанный форт.
Люди Пьело дали залп, и звук выстрелов эхом отразился от дюн и стен форта. Они прокричали оскорбления, затолкали шомпола в горячие стволы, и капитан знал, что нет смысла его людям пугать врага, пока люди Пьело не закончат свое представление. Он соскользнул вниз по песку, сказал своим людям, что они могут пока отдохнуть, но вдруг его ногу схватили, сильно сжали, и капитан съехал с дюны, его пнули по животу, прижали коленом грудь и шипящий голос на плохом французском приказал ему молчать, к этому же призывал и нож, прижавшийся к его горлу. Капитан не смел шевельнуться или произнести хоть