чувства в этих тупо бредущих, не внимающих его голосу солдатах, и видел по выражению их лиц, что капитан старается зря.
В танке было как в печи. Макар сдвинул на затылок шлем, время от времени отирал рукавом комбинезона потное лицо. Теперь яснее он слышал рокот работающего на малых оборотах мотора, слышал в окне переднего откинутого люка шум множества ног, вразнобой ступающих по твердой, каменистой здесь дороге.
Что-то неприятное было в близком шарканье чужих ног, но капитан как будто не видел ни безразличия солдат, ни нарочито ускользающих взглядов на потных грязных лицах, которые подмечал Макар. Капитан стоял в открытом люке башни, старательно подбирал слова, выкрикивал:
— Jeder von euch…[13]
Однообразный шум множества переступающих по дороге ног, похожий на топот идущего по прогону стада, вдруг перекрылся коротким трескучим звуком.
Макар не сразу сообразил, что услышанный им треск — звук автоматной очереди. Только когда непослушное тело неживой пугающей тяжестью навалилось ему на плечи и, взглянув в оторопи, он близко увидел испятнанное пулями незнакомое лицо капитана, он понял, что произошло.
Внутрь машины уже падали заряжающий Матвеев и с каким-то собачьим подвыванием Сашок. Ударила с глухим звоном крышка башенного люка, донесся будто спотыкающийся на всхлипах голос Сашка:
— От дороги… От дороги отдайся, Константиныч!
Макар ударом руки надвинул шлем, услышал в шлемофоне срывающуюся в крик команду замполита Мозгового:
— Полк! К бою!.. — и понял: весь полк видел, как был расстрелян их командир.
Тараня позади поросль леса, он отпятил танк от дороги. Рядом разворачивались, рвали гусеницами землю, составлялись в линию другие ожившие машины.
Макар слышал, как прихватисто шелкнул затвор пушки; конец ее длинного ствола опускался рывками, нацеливаясь на дорогу.
В открытый люк он видел, как на всем протяжении дороги, перед низкоопущенными и нацеленными в упор стволами пушек, метались, сталкивались, падали, ползли, старались укрыться друг за друга уже не могущие ни убежать, ни врыться в землю чужие солдаты. Он представлял, что будет сейчас на этой открытой огню дороге, и ждал и хотел огня.
Почти одновременно взбухло перед лбом танка и сверкнуло на дороге пламя, поднялись в воздух одежда и камни. Пороховой дымный запах знакомо потек по танку. Снова щелкнул, зажимая снаряд, затвор пушки.
Макар прикрыл глаза: он жаждал мести, но смотреть, как орудийные залпы разнесут сейчас распластанных на дороге людей, было даже ему не по силам.
Вместе с щелчком пушечного затвора Макар услышал хриплую, будто через силу, троекратно поданную на изготовившийся к бою полк команду:
— Отставить!.. Отставить огонь! Огонь отставить…
И, бережно придерживая плечом неживое тело капитана, слыша, как Сашок в неутоленной ярости бьет кулаком в глухую броню, притаенно перевел дух, медленно отер лицо от простудившего облегчающею пота.
Глава восемнадцатая
ПАМЯТЬ
Измученные солдаты, едва отрыв окопчики по краю поля, попадали тут же в перелеске, среди кустов. Пригреваемые ранним летним солнцем, люди засыпали, не донеся голов до земли; никто из них даже не вспомнил о дымящих под елями кухнях.
Алеша ходил по роще, смотрел на солдат с каким-то отеческим, незнаемым прежде чувством. Спали все: на пилотках, на кулаках, кто-то в обнимку с винтовкой, кто-то, утопив лицо в траве, разбросал по земле руки; одни лежали стрижеными затылками к небу, другие лицом к солнцу; и каждый солдат своим отрешенным, до невозможности усталым видом как будто молил: «Не трогайте… Ну, дайте поспать…»
Заботой перебарывая сон, Алеша с осторожностью пробрался среди как будто совершенно выпавших из войны людей, отыскал штаб и молодого комбата со смешной хохлацкой фамилией Лупинос.
Комбат не спал, но вид у него был оглушенный после почти непрерывного четырехсуточного перехода, — дивизия вошла в прорыв, и фронт всеми силами торопил движение, чтобы закрепить пехотными частями окружение центральной группировки немцев, уже охваченной танковыми корпусами.
Комбат не был настроен на разговор, его заместитель и начальник штаба уже укладывались на лапник, настеленный ординарцами в прохладе, под смолисто пахнущими елями. Он вяло махнул рукой, сказал:
— Делай как знаешь… Да поглядывай — немцы где-то позади! — и с наслаждением расстегнул на себе широкий ремень портупеи.
В жаре, в почти безостановочных переходах начались вспышки дизентерии, надо было раздобыть хотя бы несколько пузырьков бактериофага. И Алеша, в своем нынешнем состояний постоянной озабоченности делами и людьми, решил, пока батальон на днёвке, отыскать в полковых тылах санроту, вытребовать необходимое количество лекарства.
Открытой полевой дорогой шел он к синеющему в обширной низине лесу, где, как сказали ему, должны были быть тылы полка, прислушивался к привычному гулу идущего в стороне наступления. Из-за лесного увала, где шел бой, доносились не то лопающиеся, не то хлопающие звуки артиллерийской канонады, как будто там, за лесом, ураганный ветер полоскал, звучно трепал крепко навешенное белье; время от времени косо прожигали пространство над лесом огненные снаряды «катюш». В той же стороне, но ближе, над открытым косогором, поднималась мутно-розовая в солнце пыльная навись — можно было различить, что там заходила в прорыв еще одна танковая колонна.
Звуки боя бодрили. И то, что успех большого наступления был очевиден, вызывало в Алеше чувство, большее, чем удовлетворение.
Что-то в нем все-таки изменилось. Он даже думал, что душа его, прежняя, доверчивая, ожидающая добра и справедливости, открытая его душа, не выживет там, где в удушающей цепкости лагерной проволоки, под нацеленными пулеметами, иссыхал он в униженности на крохотном пятачке земли, и должен был погибнуть, и не погиб.
Он вернулся в жизнь, в ту единственную, в которой только, и мог жить, и в удивлении обнаружил, что то, что было его душой, не умерло от близости смерти и под жестокостью чужой воли. Все добрые чувства, все высокие мысли его, все его прежние стремления остались при нем. Даже больше: при замкнутости, сдержанности, при кажущейся нынешней его молчаливости, он стал намного внимательнее и серьезнее ко всему доброму, что окружало его теперь. И батальон гвардейской стрелковой дивизии, куда он получил назначение после своего трудного возвращения на Большую землю, был для него уже не просто новым местом службы, где исполнял он свой воинский долг, — каждый солдат, каждый командир, находящийся под докторской его опекой, вызывал в нем уже не прежнее мальчишеское любопытство, а какое-то трепетное участие, чуть ли не любовь; он озабочивался каждой малостью, если она могла быть полезной для батальона, или для солдата, или для кого-то из людей, с кем сводила его судьба; и людская благодарность была для него теперь едва ли не самой важной из всех ценностей жизни.
Но лесная деревушка, залитая багровым вечерним светом, где чужая подлость вырвала его и друзей- десантников из жизни, которой они жили и за которую воевали, не забывалась им. И подлость, большая или малая, расчетливая или случайная, независимо от того, кем, и как, и по отношению к кому она была совершена, вызывала в нем еще большую, чем прежде, холодную, побуждающую к действию ярость.
Он уже спускался с косогора, когда впереди появилась шестерка штурмовиков. С режущим слух ревом