повиновались — что поделаешь: повара раздавали пищу, а у пищи своя власть над солдатским желудком! Но тут… Предупредительно-суетно работали черпаками оба повара; в словах, которые говорил то один, то другой: «Погодь…», «Еще плесну…», «По второму подойдешь…» — в словах этих, в голосах, как будто даже заискивающих, необычных для тех, кто кормит, Алеша уловил общую, чувствуемую обоими поварами вину перед солдатами, которых сейчас они щедро кормили в ночи. Повара знали, что сами они остаются здесь, в тылу, перед линией фронта, а солдаты, которых в темноте они даже не могли видеть, пойдут в близкий уже час рассвета под пули, проламывать железо и землю, и сколько их хлебает сейчас из котелков в последний раз!..
«Вот оно!..»— в который уже раз прозвучало в Алеше, обжигая душу необычными ощущениями дня и последней перед сражением ночи. Он разыскал подводу с имуществом взвода, при которой находился Иван Степанович, вместе они поели густого мясного супа, принесенного от кухонь.
— Тут твои граммы. Выпьешь? — спросил Иван Степанович.
— Да нет. Кому-нибудь отдайте, — сказал Алеша, все раздумывая о солдатах, которых почувствовал вдруг совсем не так, как чувствовал прежде. Он обтер котелок снегом, сунул в подводу.
— Мне бы, Иван Степанович, сумку, побольше пакетов, бинтов. Пойду с ротами, — сказал он.
Иван Степанович чертыхнулся.
— Ты, дурь-голова, смерть себе не торопи, — шипел он, как оплеснутый водой накаленный камень, — не твое дело под пулями шастать! Здесь, понимаешь, мне будешь помогать!
Алеша, чувствуя всепрощающую силу уже наступившего важного часа, неожиданно для себя обнял Ивана Степановича, глядя поверх его широкого плеча в обозначившуюся над снегами просветленность неба, сказал растроганно в закрытое шапкой ухо:
— Спасибо, Иван Степанович! Но я все-таки с солдатами…
Лопнул стылый, подсвеченный багровостью зари воздух, порванную тишину снова и снова рвали залпы открывших себя орудий. Гул нарастал: вступали в артиллерийскую подготовку другие, невидимые в лесу батареи, как будто торопились догнать тех, кто первыми открыл огонь. Ухающие за рекой особенно сильные взрывы тяжелых реактивных снарядов сливались с общим гулом работающих орудий, и настолько силен был этот гул, сотрясающий землю, что человеческий голос беззвучен был в этом адском грохоте, производимом самими людьми. За береговым бугром, в немецкой стороне, вспухала тяжелая дымная туча.
Солдаты, повинуясь жестам командиров, медленно подтягивались через промятые снега к дороге. Когда люди поуплотнились и батальон неровной, длинной, направленной в овраг колонной вытянулся вдоль дороги, Алеша увидел комиссара, поспешающего по серому, размятому, снегу в окружении трех молодых помощников. В руках у всех были пачки синих листовок, и что-то, наверное очень важное и нужное, было в этих листках, потому что глаза всех четверых на распаренных лицах горели нетерпеливым, шальным огнем. Говорить что-либо в лопающемся от пальбы воздухе было невозможно, и все четверо, оседая валенками в снегу, побежали в разные концы строя, рассовывая в солдатские руки, синие листки. Комиссар оказался рядом с Алешей; задыхаясь от быстрой ходьбы, наром теплого дыхания окутывая овчинную мохнатость расстегнутого на груди полубушка, он быстрым движением передал ему листовку, подмигнул из-под рогастой брови — мол, смотри и радуйся — и поторопился дальше к солдатам, которые стояли тесно и безулыбчиво и сдержанно следили, как вспухает за рекой и медленно растекается по снегу непроглядная черная туча.
Алеша взглянул в листок, и ликующая нотка, которую он слышал в себе со вчерашнего утреннего необычного часа, зазвенела в нем во всю возможную силу. Глазами пробегая крупные печатные строки, он выхватывал суть сообщения об окруженной под Сталинградом армии Паулюса, о стремительном наступлении фронтов к Дону, и в радости хотелось ему кричать: «Вот оно! — наконец-то!»
Появились белые танки, будто рожденные самими снегами; неслышные в общем артиллерийском гуде, тяжелые в движении, юркие на разворотах, они медленно тянулись, выхлопывая низкие черные дымы, вдоль дороги в лощину, все туда же, к руслу реки, с непонятным и памятным именем Вазуза, — там и остановились впритык друг к другу, дожидаясь своей очередности. Танковая колонна была настолько велика, что видимый в открытости поля хвост еще не был ее концом — конец затеривался где-то в заснеженности леса. Там же, у леса, с правой стороны, по всей шири опушки проступили плотной, устрашающей чернотой подтягивающиеся из тыла конники — Алеша уже слышал, что через прорыв, который должна проделать во вражеской обороне их бригада, уйдет в тыл врага вместе с танками и конный корпус Доватора.
Обозрив всю, до поры скрытую, теперь явленную к месту удара силу, он уже не мог устоять на месте. В нем ликовал тот доверчивый, восторженный мальчик, который всегда был в нем, который явился с ним и сюда, на фронт. От непрерывных вспышек, пальбы, рева орудий, от вида нацеленных в прорыв танков и конников, подступивших к передовой, поддаваясь нетерпению и восторгу, Алеша сорвался с места, побежал разыскивать Ивана Степановича. С ходу приник к нему; порываясь сквозь вселенский артиллерийский гул к его уху, что-то восторженно кричал, до невозможности напрягая горло, пока не сорвал голос. Тогда он стянул рукавицу, выставил кверху большой палец, ликующе смотрел сквозь очки, ожидая ответной возбужденной радости. Однако Иван Степанович как-то неопределенно поглядел на выставленный палец, не разжимая губ, усмехнулся какой-то ускользающей усмешкой, натянул плотнее себе на квадратную голову ушанку, старательно завязал под подбородком тесемки. Постукивая валенком о валенок, отломил от куста ветку, концом нарисовал на снегу палатку, над ней флаг с крестом, показал рукой на овраг. Алеша кивнул, он понял: санвзвод развернется в овраге. Но не это было важным: все, что могло быть важным, было уже там, за рекой, куда медленно, с частыми остановками, продвигалась живая, настороженно-притихшая, неоглядная в своей растянутости череда батальона.
С тех минут, когда с высоты берега Алеша увидел белое пространство реки и людей, которые, выставив перед собой винтовки, покачивая плечами, как будто путаясь в длинных полах шинелей, бежали к противоположному, низкому здесь берегу, с усилием и клоня головы, как бегут против пронизывающего холодом ветра, бежали, еще прикрытые сверху гулам артиллерийской пальбы и воем ракетных установок, хотя с той стороны реки уже стреляли, и на пропаханном сотнями ног снегу рвались с каким-то легким, как будто безобидным дымком мины, и солдаты, словно спотыкаясь о мимолетные эти дымки, падали и многие не поднимались; с тех минут, когда основная, и все-таки, казалось, редкая, цепь солдат накатилась на тот берег и большая ее часть ушла в овраг, оставив на истоптанной реке темные бугорки неподнявшихся солдат; с тех самых минут, когда общее направленное движение людей, называемое наступлением, обозначило себя и как бы потянуло за собой, и Алёша, казалось, забыв обо всем, чем жил до сих пор, и помня только свое решение идти вслед за солдатами, съехал с края откоса на спине, вскочил и побежал за людьми, уже зная, что вернуться с того берега так же трудно, как бежать туда, — прошло сколько-то не поддающихся осознанию часов. Уже не раз он пересекал открытость реки, волочил то молчаливых, то стонущих, то матерящихся от боли раненых, затаскивал их с помощью попутных солдат-связных в блиндажи, нарытые стоявшей здесь до наступления частью, снова шел через реку. И все время, пока он шел, слышал в воздухе знакомый птичий пересвист, — так обычно посвистывали над заснеженными семигорекими полями пуночки, белые, с бурыми крыльями, небольшие птицы, прилетавшие в суровые зимы из тундры. Всегда с любопытством он наблюдал этих быстрых птиц, шумными стаями, с тонким, звенящим свистом перепархивающих над снегами и дорогами, и так памятен был ему посвист пуночек, что, удивляясь тому, как появились они здесь, после адского грохота недавней артподготовки, пытался в минуты затишья даже разглядеть их.
Пожилой солдат, которого он тащил из-под дальнего берега и рядом с которым опустился в снег отдышаться, долго следил за ним в хмурой настороженности, не удержался, спросил:
— Чего все выглядываешь, милок?
Алеша, скидывая пот с лица, смущенно улыбнулся.
— Да птиц! Свистят, а где — не вижу…
Солдат закрыл глаза, поворочал головой в съехавшей на лоб шапке, жалеюще вздохнул:
— Впервой, видать… Такую птицу, милок, поймаешь — не подымешься. Пули это. Вон, с колокольни бьет!..
Алеша с опаской оглянулся на церковь с тускло-красной колокольней, открыто стоящую на крутояре,