сердца образуется холодная пустота и разум слепнет от жажды спасения, Степанов не сразу постиг. Понял потом, когда в одну из тихих минут спросил:
— Спокойствие твое — откуда, Иван Григорьевич?
И генерал ответил:
— От простого, Арсений Георгиевич. К смерти готов. Потому и делаю, что положено, не думая о самой смерти.
Слова тогда показались Степанову еще недоступной ему мудростью нынешней войны; слова он запомнил. Хотя именно готовность генерала к смерти особенно настораживала теперь.
На третий день того же памятного боя, в наступившем еще до захода солнца неурочном затишье, оба они выбрались из полуразвороченного блиндажа на вольный, еще пахнущий толовым смрадом воздух. Пошли по избитым, покореженным полям к полковым позициям, где, казалось, не было и не могло быть ничего живого. Но жизнь была и на мертвой земле: они встречали солдат в заваленных песком и деревьями траншеях, вокруг кухонь в испятнанных взрывами лощинах, у заглубленных в землю орудий, слышали говор, чей-то смешок, и Степанов, все это видя, слыша, понимая, что армия, на которую враг почти трое суток обрушивал все, что мог обрушить из орудий смерти, жива и способна стоять на рубеже, неподобающе волнуясь, поздравил генерала с как будто очевидной для них обоих победой. Генерал удивил ответом.
— Пока это стойкость. До победы еще далеко, Арсений Георгиевич, — сказал генерал; прикрываясь козырьком фуражки от мешающего ему закатного солнца, вглядываясь за излучину Днепра в западный странно затихший берег, пояснил: — Фронт велик, устоишь сам — не удержится сосед. И не помочь — не знаешь, где, что у него и как. Вслепую бьемся, не видя соседа, не зная врага. Вижу: вышла на меня мотопехота, танки. А что за части — бывшие ли в боях, потрепанные ли, какой комплектации, какая у них поддержка — не ведаю. Считаю танки уже на поле боя. Наши армии — как острова среди все время прибывающей воды. Вот первая наша беда, комиссар. — И спросил, прицеливаясь острым взглядом;
— Не приходилось тебе в карты поигрывать?
— До карт ли было, Иван Григорьевич! — Степанова вопрос обидел.
— Я не о том. Смотри. Вот он, в этом пространстве, невидимый стол между мной и Гудерианом. Он зрит все мои карты. Со всех сторон направлены на меня зеркала его разведки. Он учитывает даже передвижение моей танковой роты! Я же вижу только ту карту, с которой он ходит. К тому же знаю, что на руках у него полно козырей. У меня же козырь один — мужество и стойкость солдата. А ставка — много больше, чем собственная моя жизнь. Понимаешь теперь, почему он бьет нас на этом кровавом столе?!
Другим, не просто воюющим, но страстно желающим найти возможности победы над сильным врагом, видел он генерала Елизарова под Ельней, в трудный момент, когда штаб фронта каждодневно, настойчиво и недовольно требовал от командующего объяснений, почему части армии недопустимо медленно ликвидируют ельнинский десант (как выяснилось позже, не десант, а глубокий прорыв немецких подвижных частей, остановленный восточнее Ельни), и генерал, стараясь уйти от досаждающей ему мелочной опеки, с малым своим штабом, из трех человек, дневал и ночевал, в дивизиях. С какой-то ищущей тревожностью следил он за атаками полков, и открытое, крупное, красивое его лицо искажалось до неузнаваемости, когда длинные солдатские цепи, охватывающие склоны высот, никли под плотным огнем пулеметов. Степанов хорошо помнил, как однажды оба они наблюдали очередную медлительно-тяжелую атаку полка, привычно развернутую фронтом. Солдаты поднялись, дружно пошли цепью на высоту, но не одолели и половины нужного пути: начали цепляться за бугры, валуны, цепь зашаталась, сломалась, залегла. Поднялась вторая цепь, третья, четвертая и — все повторилось. Странно суетливый, молодой подполковник, почему-то ходивший в заместителях умного командира дивизии Самохина, припадая к стереотрубе, громко говорил с явным желанием обратить внимание командующего на выучку одного из своих полков:
— Как, как идут! Смотрите! Это же Боевой устав в действии!
Подполковник, занятый стереотрубой, не увидел взгляда генерала. Руки генерала Елизарова дрожали на бинокле; не отрывая от черных окуляров глаз, он тихо спрашивал полковника Самохина:
— Что думаешь делать, Егор Захарович?
— Что уж тут думать, товарищ командующий! Атаки надо прекратить. Положим лучший полк. И дело не сделаем.
— Высота нужна. Думай, думай, Егор Захарович! Немцы недолго упорствуют, натыкаясь на сопротивление. Обходят. Ищут стыки. Бьют по слабым местам. — Он говорил приглушенным голосом, для одного полковника, и, хотя Степанов видел, как нетерпеливо подергиваются веки его прижатых к биноклю глаз, генерал не торопился открывать Самохину свое, видимо уже сложившееся, решение.
— Думай, Егор Захарович. Думай.
Высоту взяли утром. Ночью группа автоматчиков, усиленная четырьмя ручными пулеметами, обошла позиции противника, атаковала на рассвете с тыла. Полк не сумел взять. Неполный взвод, действующий по еще не созданному Уставу войны, сбил сильного противника с высоты.
Генерал счел нужным разобрать ход боя. И когда командиры собрались, и разбор был сделан, и высветлена и одобрена полководческая мысль Самохина, генерал сказал:
— А теперь прошу разрешения на притчу. Адресую ее прежде всего себе. Но и каждому из вас, — глазами он выискал молодого подполковника, того, что восхищался уставным усердием полка, посмотрел пристально. — Так вот. Не знаю в какой, но, несомненно, жаркой стране умирала от жажды обезьяна. Пески кругом! Но пальмы и кокосы на них росли. И обезьяна знала, что своим соком кокос может ее спасти. Вцепилась в пальму, трясет из последних сил. Не падает кокос! «Думать, думать надо…» — говорит себе обезьяна. Ходит, думает. Нашла палку. Дотянулась, сбила кокос. Напилась. Побежала дальше жить.
Шел человек. Тоже от жажды умирал. Увидел на пальме кокосы. Потряс — не падают. Трясет, трясет — не падают! «Думать надо. Думать…» — говорит человек. Сел. Вдруг вскакивает и кричит: «Зачем думать? Трясти надо!..»
Пока затихал несмелый смешок, генерал молчал. А сказал неожиданно жестко:
— Так вот, командиры. Кто хочет победы — обязан думать!
«Вот-вот, дорогой Иван Григорьевич, — мысленно говорил теперь Степанов, припоминая былую силу генерала. — Даже эта твоя любимая притча оборачивается против тебя. К пистолету тянешься. А кто думать будет?!»
Выдержав достаточно долгое молчание, чтобы притушить опасно обостренные чувства, Степанов, глядя в нездоровое, до невозможности истомленное постоянным перенапряжением воли лицо генерала, проговорил, твердостью голоса обрывая саму возможность сочувствия:
— Так вот, командарм. Не нам помогать врагу своей смертью. Погибнуть мы можем только в бою. Другого ни тебе, ни мне не дано. Нет у нас с тобой права свои жизни у Родины отнимать. Вот мое слово, Иван Григорьевич. Другого не будет.
Генерал Елизаров не шелохнулся; как сидел, опираясь на раскинутые по лавке руки, так и остался в таком отрешенном состоянии. Только тяжелые веки на мгновение приоткрыли глаза — в Степанова как будто ударил острый, напряженный взгляд.
— Теперь меня послушай, комиссар, — голос генерала был медлителен и недобр. — Днепр, переправу помнишь? Тыщи солдат. Две нитки понтонов. Бомбы, пули с неба. И три-четыре часа времени. Чтобы эти тыщи перешли Днепр. Могу сказать теперь: в живых не думал остаться. Солдат переправляю, а время свою черту подводит. Вот-вот немец к реке выйдет. И — все. Армию у переправы не развернешь. Когда противник на твоих плечах, как высоко кулаки не вскидывай — на земле лежать тебе… Было у нас четыре часа времени. Четыре! А к переправе немец вышел через восемнадцать! В девять двадцать пять. Когда мы, в общем-то, готовы были его встретить. Почему враг подарил нам полдня и ночь? Зря у немцев, сам знаешь, ничего не бывает. Что-то, значит, случилось. Знать психологию противника — это иметь две армии вместо одной. Послал людей в Речицу. Прояснилось. Какой-то пулеметчик, без приказа, по своей воле, подчеркиваю, по своей воле, по убеждению, по долгу — выделяй что хочешь, — остался в Речице. Колонну расстрелял в упор. Держал под огнем несколько часов. Свежее немецкое кладбище видели разведчики. Сто с лишним крестов. Колонна, что должна была догнать нас на переправе, вышла из Речицы только утром.
Теперь думай. Казалось бы, малое — солдат. А на солдате том держалась судьба армии. И ты, комиссар, не сидел бы сейчас в этой избе, если бы не другой солдат, подставивший себя под пулю. Тот самый молоденький автоматчик Чудков…