специалистом по удавкам работает, с такой рожей никуда больше не устроишься.
— А что Метла? — говорит. — Что-то не так?
Вдали нарисовался треугольник из электрических огней, рельсы засверкали — приближался поезд. Мой поезд. Рядом с круглоголовым мастером Удавкиным выросли еще два олигофрена со смутно знакомыми мне рожами.
— Целая делегация, — говорю я им, а сам щупаю арматурный прут в рукаве, куртки.
— Дали бы вы мне уехать, ребята. Волки сыты, овцы целы…
— Да, конечно, — сказали мне. — Счастливого пути.
Я увидел у одного нож и понял, что шутки кончились. Вытряхнул прут и врезал ему по руке, кость пополам, ножик так по перрону и запрыгал. И он завыл, сел на асфальт, покалеченную руку баюкает. Думал, все закончено, ан нет: смотрю, второй достает пушку с глушилкой, и сразу пожалел, что я такой большой и толстый, лучше бы я был маленький и плоский, как бумага. Или чтобы вместо арматурного прута у меня тоже пушка была, которую я в укромном месте притырил.
Но делать нечего, схватил круглоголового за ноздри, рванул на себя, прижал, нащупал кадык — он бьется под рукой, колотится.
— Стоять смирно, говноеды! Если дернетесь, я ему глотку порву! Бросай ствол!
— Щас, — сказал олигофрен, который с пушкой, и пальнул, тихо так: щелк — и все.
Я круглоголового развернул и им прикрылся, успел — удар не в меня пришелся: кожей почувствовал, как пуля в кишках у мастера Удавкина запуталась, будто он рыбу живьем проглотил. В следующее мгновение наступила моя очередь глотать, но я упал вместе с ним, и вторая пуля влетела в окно вагона, разбила стекло и термос, который стоял на столике, и вдобавок перешибла ногу дядьке, что сидел на верхней полке. Хорошо, хоть не голову. Но рев поднялся страшный, такое впечатление, что заголосили сразу все пассажиры и все проводницы во всех без исключения вагонах.
Один олигофрен побежал, а второй продолжает целиться как ни в чем не бывало, будто он в тире… Я в него прут свой бросил, как дротик, прямо в мошонку попал, ну он опять пальнул, всандалил еще одну пулю в асфальт рядом с моей головой — и рванул за приятелем.
Я прут прихватил и тоже убежал. Куда мне было деваться? Остаток этой ночи и весь следующий день отсиживался под трубами котельной, жуткое какое-то место, толком уже не помню, где именно. Потом выловил двух жалких студентиков, они пиво туда пришли пить, вытряс сорок тысяч, купил анаши и на тачке — к своему проверенному логову. Пока поднимался в лифте на чердак, такое ощущение было, словно домой возвращаюсь после долгой-долгой отлучки.
А на чердаке сидел бомж и чесал голую ступню. Ступня была сорок седьмого размера, лапа — как экскаваторный ковш. У него на щеках, прямо под нижними веками, росли жесткие черные волосы, лба почти не было, зубов — тоже. Огромный, как гора. Увидел меня и прорычал:
— Так это ты на мое место мылишься?! А ну линяй отсюда!
Я ничего и не хотел. Посидеть, косячок забить, отдышаться, подумать. Мы бы там и вдвоем разместились. Тем более я и зимовать на чердаке не собирался. Короче, делить нам с ним было нечего. Но что-то меня задело. Нахальство или эта уверенность, что он мной командовать может, приказывать, распоряжаться. Или что он этот чердак своим называет. Или что грязный бомж меня таким же грязным бомжем считает.
Короче, я ему с разбега ногой в морду заехал, так что он 'кубарем покатился, а встать не успел: я его своим прутом молотить начал куда попало — по роже, по лбу, по шее, по спиняке… Он уже обмяк, а в меня будто бес вселился — не могу остановиться, и все! Пока сам не устал. А он лежит, не шевелится. Может, загнулся, может, еще отойдет, но не скоро…
Надо дергать, уносить ноги, пока не взяли с поличным. Ну и рванул бегом вниз по лестнице. А на четвертом этаже моя серебряная рыбка дверь в свою квартиру открывает. Я ничего не хотел, не собирался даже, оно само все получилось.
Бросился я за ней, вломился в прихожую, дверь захлопнул и стою с прутом в руке… Ну и дальше все само собой вышло. Она подумала, что я ее изнасиловать хочу, видно, эта мысль мне и передалась, а раз она сама готова… И не сопротивлялась даже, ни капли, видно, от страха… А потом вдруг сама в раж вошла, и кричала, и подмахивала, инстинкты у нее, видать, сильные, над разумом верх берут…
…Валерия дочитала до того места, где контрабасист нарезается в полный умат, и закрыла книгу:
— Ты ничего себе не воображай. Я тебя не звала, ты мне сто лет не нужен.
— Я и не воображаю.
— Мне нужно выйти в уборную.
— Только вместе, — сказал я.
— Тогда я никуда не пойду.
— Не иди.
— Ты что думаешь? Ты кто тут? Ты все насильно сделал!
— Прям-таки. И первый раз, и второй, и третий?
Валерия спустила ноги на пол, розовые теплые ноги под коротким фланелевым халатом, гладкие колени, я даже вспотел. Хотел завалить ее в очередной раз, но ей же в сортир надо…
— Ладно, иди, я в коридоре постою.
Она посидела немного, помотала головой и говорит:
— Нет, я не хочу, чтобы кто-то сидел рядом и прислушивался.
— Ладно. Небось не чужие. Если мы поженимся, ты тоже стесняться будешь?
— Дурак.
— Почему дурак? В жизни всякое бывает. Ходишь с парнем, он тебе цветы дарит, а потом раз! И посадил в каталажку! Или наоборот: ворвался человек, вот так, как я — и на всю жизнь счастливы. Я тебя, если хочешь знать, давно люблю.
— Мне в туалет надо!
Прежде чем пустить ее в уборную, я все осмотрел там, чтобы никаких колющих и режущих. Нашел отвертку на полке, спрятал в карман. Сливной бачок, кстати, был сломан, и я со злорадством подумал о Петровском: каков урод, трахнул девушку, а бачок не отладил. Пока я стоял и ухмылялся, Валерия неожиданно толкнула дверь и заперла на задвижку с той стороны.
— Сиди там, женишок! — говорит. — Оттуда тебя и в загс отведут. Под конвоем.
Ей бы лучше сразу схватить табуретку и бросить в окно, чтобы привлечь людей. Или поджечь занавески, а самой отвлечь меня, пока не разгорится как следует… Но вместо этого она, как воспитанная девочка, побежала в гостиную набирать «02».
Даже дверь уборной не подперла.
Я выбил замок с первого раза, при моих-то габаритах иначе и быть не могло. Она успела набрать 'О' и смотрела во все глаза, как я приближаюсь. Огромные темно-серебристые глаза, откуда только они у нее такие? Я положил одну руку на рычаг телефона, другой схватил ее за плечо, тряхнул. Халат с нее слетел в два счета, а под ним ничего и не было, она даже руками закрываться не стала, смотрела обреченно, и все. Но я же не насильник!
— Одевайся. Если схитришь еще раз, я тебя на цепь посажу.
Потом сводил ее куда хотела, привел обратно в комнату.
— Ладно, — говорю. — Читай дальше.
…Погода вчера стояла мерзкая, даже не стояла, а скорее висела — холодной, мокрой, грязной занавеской. Я перед тем, как бомжа замолотить, сделал последнюю попытку уладить все по-хорошему: позвонил из автомата Родику Байдаку. Своему старинному корефану.
— Родь, — сказал я ему, — вот мы с тобой не первый год друг друга знаем, я видел, что сделали с Метлой, и знаю, что хотели сделать со мной вчера на вокзале… Только ты не говори, что не имеешь к этому ни малейшего отношения.
— Я и не говорю, — сказал Родик спокойно. — Ты откуда звонишь?
— Какая тебе разница… Я как друг тебе говорю: не надо за мной гоняться, Родь.
Всем будет плохо. Я ведь пока не собираюсь никого сдавать.
— Знаю. От тебя этого и не требуется. Ты когда ко мне подъедешь?