Он стал, где ему показали. Но увидевши, как усатый школяр полез в лоток к зазевавшейся бабе, – бросил мешок и в страхе убежал.
Робок был, непривычен брать чужое.
Посмеялись над ним товарищи и даже малость потрепали за то, что убежал.
Голод, голод. Только и мысль, что о куске.
Но пуще голода немец допекал, адмиралтейский комиссар, винная бочка.
И вот раз такое на него зло взяло, ну, прямо задушил бы окаянного!
Пришел Васятка в пустой класс и на черной доске нарисовал мелом немца: пузат, жирные щеки обвисли, парик до пупа, глаза вытаращены – не то человек, не то боров.
А похож так, что пришли драгуны, увидали Васяткино малеванье и полегли: живой немец!
И надо ж было так случиться, что и он – вот он. Вошел в класс, крикнул:
– Вставайт!
Все встали.
Немец поглядел на доску, поглядел на школяров и нахмурился. Постучал об пол тростью, но спросил ласково:
– О, какой картин! Кто есть такой искусни кюнстлер? Майн гот, какой кюнстлер!
Еще покосился на доску и сказал:
– Подобни искусни кюнстлер имеет получайт гросс награда за своя кунст.
И, кликнув солдат, какие при цифирной школе состояли для порки и караула, велел дать Васятке награду.
После этой награды малый дня четыре сесть не мог. Все на ученье сидят, а он стоит. А по ночам плакал.
Прежде Васятка, как ему тяжко ни приходилось, терпел. Помнил Питеровы слова про Голландию. Считал, что она не за горами.
А как раскровенил ему немец зад, так и про Голландию позабыл.
Вступило ему в голову одно: бежать.
Бежать немедля, бежать в родимое село, повидать мамушку с батюшкой, поесть досыта. А там – как бог даст.
Что за побег из школы – каторга, Васятка знал. И что это за каторга – тоже знал.
Но, видно, невтерпеж стало.
Присмотрел он на дворе конец веревки и, спрятав под кафтан, унес в спальню. Потом дня четыре, забегая в пустую спальню, расшатывал помаленьку оконные створки.
Наконец все было готово.
Ночью, когда захрапели драгуны, Васятка тихонечко открыл окно и по веревке спустился вниз.
А ночь была темная, в самый раз для такого дела.
Тяжелые дубовые ворота заперты длинным засовом, и возле них – часовой солдат.
Ходит часовой вдоль ворот – пять шагов туда, пять – назад, ходит, тихонько напевает «Ах вы, сени мои, сени»…
А время бежит, не ждет, махонькими молоточками отстукивает в голове минутки.
Ветер поднялся, дождь.
Замолчал солдат, ушел в будку.
Тогда Васятка ужом пополз в подворотню. «Господи, пронеси! – шептал. – Господи, пронеси!»
Пронес. Теперь перед ним – река. Не та, где корабли стоят, а рукав, помельче, где брод.
Вошел Васятка в быструю воду. Звенит, булькает вода, а мальчонке слышится погоня.
Перешел брод и пустился бежать.
Когда рассвело, показалась деревня, а какая – того Васятка не ведал. Но обошел стороной, леском, и все шел, держась на ту сторону, откуда солнце вставало.
К вечеру увидел вдали деревянные стены и земляной вал Орлова-городка. Над воротной башней стояло розовое облако пыли, слышались хлопанье пастушьего кнута, коровий рев и звонкие голоса орловских баб, зовущих свою скотину.
Васятка схоронился в поросшем густым орешником логу, а в сумерках пошел дальше.
Шесть верст отмахал и не заметил. Вот и околица перед ним. Синий дымок от угольниц плывет в садах меж яблонь.
По-за гумнами прошмыгнул к родной избе. Что-то бурьян разросся на отцовском огороде, крапива, чернобыльник, колючие татарки.
И тихо что-то, словно бы двор пустой.
Выбрался Васятка из бурьяна и ахнул: ни двора, ни избы. На черном бугре пожарища смутно белеет обгорелая печь.
Где же изба, катухи, погребица? Ничего нету. Только рябиновый куст – обгорелый, со свернувшимися сухими листочками.
Да амбарная дверка почему-то уцелела – стоит, прислонена к печи. На ней дегтярным квачом намалевано: два стрельца топорами секутся.
Пал Васятка на черную землю.
Синий горький дым защипал глаза.
Глава пятнадцатая,
Долго лежал злосчастный малый на черной земле пожарища. Горючими слезами заливался. И некому было утешить малолетка, некому сказать: «Вставай, милый, чего лежишь? Слезами горю не поможешь, а об себе подумать надобно».
Но такие слова ему все-таки были сказаны. Сказало голодное брюхо: «Будет лежать-то. Вставай, иди к дядьке Митрохе, небось хоть наешься досыта. А там поглядим, дело покажет».
Встал Васятка, крадучись садами, пошел к дядьке.
Там его, конечно, накормили, напоили и рассказали, какая беда стряслась дома, пока он в Воронеже мыкался. Как за него, за Васятку, считая его в нетчиках, отца с матерью заковали в железа и угнали в тюрьму.
А избу солдаты от трубочного курения спалили.
– Да как же так! – жуя и плача, воскликнул Васятка. – Какой же я нетчик, коли все время по государеву указу служил?
– Кто ж их знает, – сказал дядька Митроха. – Немец-вояка по списку злодействовал. Стало быть, в списке ошибка вышла.
– Что ж мне теперь делать, дядя? – спросил Васятка.
– Да, видно, уж ежели убег, – сказал дядька, – то дальше бежи. Тут тебе оставаться опасно: сделают розыск, найдут, тогда и мне несдобровать. Как бы через тебя и я в каторжные не попал.
– А куда ж бежать-то?
– Люди, слышно, на Дон к казакам бегают. Вот ты туда и пробирайся. Больше некуда.
Легкое дело сказать – на Дон. А где он, тот Дон-то? Не раз и не два слышал Васятка про Дон, великую реку, пристанище всех обиженных. Слышал, что корабли из Воронежа на Дон плывут. Но как туда добраться – этого ни Васятка, ни дядя Митроха не знали.
Думали они, думали и надумали так: подаваться Васятке назад в Воронеж и, осторожно обойдя верфи и город, держаться вниз по реке. Но не по самому берегу, а сторонкой. Потому что на берегу всюду солдаты: могут схватить.
Опять-таки и кафтанец у малого приметный – казенный, и башмаки с пряжками.
Дал ему дядя простую крестьянскую одежду, харчей дал и ночью проводил с богом.
А казенный кафтанец и башмачки с пряжками закопал в коровьем катухе.
И пошел Васятка назад в Воронеж.
Вот идет он и думает: как же так, мол, удалюсь я в чужую сторону навеки и с отцом, с матерью не попрощаюсь? Нехорошо этак.
Решил тайно забежать в город, упросить тюремщиков, чтоб хоть через окошечко поклониться родителям, в последний разок повидать родимую мамушку.