Вот и Охотный ряд: в недалеком тридцатом году унылая булыжная мостовая да приземистые лавки — бывшие купеческие торговые ряды, в подвалах которых кишмя кишели крысы. А теперь это громады замечательных домов, светящиеся входы в метро, комфортабельная гостиница «Москва» и мерцающий вдоль ее подъездов Лак автомашин. Отсюда до улицы Горького буквально два шага, там Центральный телеграф. Улица Горького, тоже заново перестроенная в последние годы, дорога сердцу каждого москвича.
Снова поваливший снег еще украсил ее, и она кажется сказочной сквозь эту живую завесу. В Москве нет бешеной светорекламы, лихорадочно трепещущей на улицах городов капиталистических стран. Здесь некому конкурировать и незачем рекламировать. Дома и небо над Москвою спокойны и только в дни праздников горят разноцветными огнями.
По гранитным ступеням Иван Иванович входит в здание Центрального телеграфа. Два перевода: один старику отцу, живущему у младшей дочери — диспетчера крупной железнодорожной станции; другой опять в Черемушки, но уже на имя Вари. Он рад уже и тому, что Варя, мало получая, не отказывается от помощи. Ей надо готовить диссертацию, на оформление которой потребуется много денег. Пусть учится маленькая гордячка!
Положив бумажник в боковой карман пиджака, Иван Иванович застегнул теплое пальто с воротником из черного блестящего каракуля, поправил черную же папаху и не спеша направился к выходу. Спешить ему было некуда и не к кому. Лариса? Но к ней он сейчас тоже не стремился. Не потому, что пропало чувство и он боялся нового разочарования, а просто слишком большая душевная накипь образовалась на душе от всех переживаний. Уж если он думал о ком-нибудь и скучал, так это о сынишке. Вот подержать бы его сейчас на руках, пошалить бы с ним!
Большой, сильный, задумчивый шагал хирург по залу, даже не замечая, как пристально глядели на него молодые женщины. Не до них было ему!
Книжный прилавок в просторном вестибюле привлек его внимание. Иван Иванович подошел ближе, посмотрел на журналы, на книги, новенькие, пахнувшие еще типографской краской. И словно кто толкнул его: Ольга Строганова. «По родным просторам». Ольга Строганова. Глаза профессора заблестели, и он с живостью взял красиво изданную книгу. Очерки.
«Вот где встретились, — подумал он, легко вздыхая. — Очень рад за тебя. Шагает Ольга Строганова по родным просторам. Работает. Да-да-да! И, говорят, второго ребенка ждет. Ну, что же, хорошо!»
26
А Ольга даже по своей квартире шагала тяжело: дохаживала последний месяц беременности.
— Ничего, теперь уже немножко осталось ждать, — сказал Тавров, бережно растирая ей ступни ног, начинавших опухать по вечерам. — Перестали ныть?
— Как чать не заноют, когда она цельный день на ногах толчется! — с досадой отозвалась логуновская бабушка Егоровна, еще бойкая, костистая старуха с басовитым голосом, большим носом и крупной бородавкой на щеке, на которой курчавились седые волоски.
«Чем только она пленила Платона?» — подумала Ольга, встретившись впервые с Егоровной.
Но у страховидной бабушки оказались такие добрейшие глаза и такая обаятельная улыбка, что даже Наташины близнецы сразу вцепились в ее подол, как репьи. У Милочки коклюш прошел, и она была снова у Тавровых, и обе требовали неусыпного присмотра.
— Могла бы мне побольше доверия оказать! — ворчала Егоровна на Ольгу, искренне недовольная ею. — Будто уж я с девчонками не слажу!
— Да ведь вам, Егоровна, семьдесят лет!
— Ну и что с того! Сталин в семьдесят лет государством управляет, а я уж будто ребенка искупать не сумею! За тяжелую работу не берусь, но что полегче — это уж позвольте, я еще спроворю. Хотя после фашистского нашествия не мудрено бы и в развалину превратиться. Чего только они над нами не вытворяли!
— Значит, ты, бабуся, у немцев была? — простодушно спросил Тавров.
— Я? — Егоровна взглянула на него почти свирепо. — Вот тоже один начальник привязался ко мне: ты, говорит, бабушка, у немцев была? Что ж я, виноватая разве? Это не я у них была, а они у нас были! То- то, голубчики!
Продолжая ворчать, бабушка пошла в столовую, где играли девочки.
— Хорошая какая старушка! — Тавров с доброй и задумчивой улыбкой посмотрел ей вслед. — И ершистая!
— Но все-таки она оригиналка, — возразила Ольга. — Возможно, выживается от старости: шалит и ссорится с детьми, будто маленькая. Курит украдкой. Я ей сказала: курите, Егоровна, открыто. Закоренелая ведь курильщица! Боюсь, еще заронит окурок… А она обижается: зачем подсматриваете? Я, говорит, сама скоро брошу курить, «вот только соберусь со всей своей волей».
— Володя с ней очень подружился. Она ему казачьи песни поет, про войну рассказывает. — Тавров надел домашние туфли на смуглые ноги жены, помог ей, без особой нужды радостно подчинявшейся его заботам, встать с дивана. — Молодец Логунов, нашел нам такую бабушку. Я думал, он в шутку писал, что она поет.
— Тоже мне поет! — со странным для Таврова пренебрежением — он жалел старуху, перенесшую в жизни много горя, — ответила Ольга. — Скорее завывает грубым своим голосом. Ты бы послушал, как она Володю пробирает. Жуть!
— А он что?
— Он! — Ольга в недоумении пожала широкими плечами: она не шутя ревновала сынишку к чужой старухе. — У Володьки это любовь без взаимности! Вчера бежит на кухню, банку с табаком несет. Увидел меня, покраснел до ушей, банку — в карман курточки. Отчего ты краснеешь, спрашиваю, уж не сам ли покурить собрался? Нет, говорит, это Егоровна курит и в печку дышит, а мне велела никому не рассказывать.
Тавров рассмеялся:
— Сплошной подрыв родительского авторитета.
— В самом деле подрыв! Он похвалился в классе, что не только палочки умеет писать. Учительница заинтересовалась и предложила ему написать что-то на доске, а он «мама» вывел с большой буквы. И заспорил: ведь это Мама, вы понимаете?! Сегодня, когда мы с ним занимались, он слово '«машина» тоже с большой буквы написал. Оказывается, считает ее чуть ли не главным живым существом, ведь она приходит и уходит! В этом уже нечто от размышления, и я горжусь по-матерински, и мне досадно, что у него с Егоровной секреты завелись. Может быть, это смешно, но я ревную. Хотя бы скорее приехала Наташа! Какое счастье, что у них дома опять все наладится! Ведь полгода уже!..
Услышав звонок, Ольга вышла в переднюю, взяла принесенную почту и вернулась, заметно взволнованная. Тавров в столовой подкладывал дрова в голландку, обогревавшую все комнаты, кроме кухни. На улице гулял, потрескивая стенами построек и гукая на реке, свирепый сибирский мороз, обнявшись с таким же жестоким братцем — ветром, хиусом. Вдвоем они колобродили вовсю, наметали сугробы, замораживали все живое, выдували домашнее тепло, рисуя на стеклах окон диковинные белые листья, деревья, горы. Казалось, сама заснеженная тайга засматривала в приисковый дом.
Тавров крепко прикрыл раскаленную дверку печи, отряхнулся.
— Слушай, Оля!
— Да? — Она стояла, держа в руке большую бандероль в плотной бумаге, и глазами собственницы смотрела на его сильную коренастую фигуру и твердое лицо с морщинами между бровями и в углах рта. — Ну, я слушаю…
— Прости, пожалуйста! — Он прошелся, вернее пробежался по комнате, поглядел, как Наташины малютки, сидя возле Егоровны на меховом ковре, перебирали там свои лоскутки и резиновые игрушки, и снова подошел к Ольге.
— Что случилось? — требовательно спросила она, встревожилась и направилась к себе.