Глава четырнадцатая
1
В ту зиму все с волнением ждали новогодний праздник.
Чем-то закончится девятнадцатый век?
Полыхает пламя колониальных войн. Французская армия ведет бои с партизанами Мадагаскара. Англия залила Судан кровью аборигенов, разожгла войну в Трансваале. Героизм буров восхищает многих, напоминая о схватке юного Давида с великаном Голиафом. Но смогут ли они противостоять могущественной империи, уберегут ли свою землю?
Кое-где назревают революционные грозы. В Италии бурное десятилетие восстаний прозвано «кровавым». Голодающая беднота городов и сел требует: «Хлеба и работы!» Миланские пролетарии уже возводили на улицах баррикады: не было ружей — в ход пускали булыжники.
Но известно, что центр революционного движения переместился в Россию.
Чем же начнется век двадцатый?
Новый экономический кризис обрушился на мир, как лавина с гор. Еще недавно близорукие «критики» из числа «экономистов» шумно заверяли, что теперь кризисы становятся маловероятными. Не помогли заклинания! Вот уже и в России останавливаются фабрики, закрываются шахты, гаснет огонь в домнах. Улицы переполняются безработными… Дело за грозовой искрой.
Эх, вырваться бы им, «старикам», из ссылки в срок!
В декабре Ульяновы получили из-за границы новую книгу Каутского «Бернштейн и социал- демократическая программа. Антикритика». И тут же, отложив все, начали читать.
Владимир Ильич то и дело схватывал со стола огрызок карандаша, подчеркивал строки, одни прямой чертой, другие волнистой, ставил на полях вопросительные и восклицательные знаки, иногда по три сразу, делая то иронические, то одобрительные пометки: «Ну и ну!», «Гм, гм», «Хор. сказано», «Придиренчество Бернштейна»; на внутренней стороне обложки отмечал страницы, которые могли понадобиться для справок.
Ему вспомнился девяносто пятый год, берлинская квартира Карла Каутского. Кабинет загроможден книгами. Перед окном — клетка с хохлатой канарейкой. Прерывая беседу, Карл забывал обо всем, подходил к клетке, чуть слышно насвистывал, дразня и подбадривая, а потом на какое-то время заслушивался трелями голосистого кенаря. В эти минуты Каутский походил на заурядного бюргера. А буржуазные карикатуристы рисовали его отнюдь не бюргером — папой римским в высокой тиаре. Папа марксистов! Его авторитет в международной социал-демократии, в самом деле был тогда недосягаемым. И эта книга, по словам газет, уже переводится в нескольких странах Запада. Ну, что же, она появилась вовремя.
Закрыв книгу, Владимир Ильич с таким азартом хлопнул рукой по корешку, что Надежда поняла — будет писать.
— Но ведь еще не закончено редактирование Веббов, — напомнила ему.
— Не беда. Успею закончить. А рецензию откладывать нельзя. И все это связано, все перекликается. Ведь Бернштейн, ты сама убедилась, ко многим теоретическим положениям относится удивительно легкомысленно, а премудрости черпает из кладезя Веббов.
— Тебе «Антикритика» Каутского пришлась по душе?
— Если отбросить то, что он при его обстоятельности довольно мягко говорит о самых вздорных строчках и крючкотворных уловках. Словом, в духе недавнего Ганноверского съезда: пожурили, вроде бы даже осудили. И на этом опять поставили точку. Одна Роза Люксембург, насколько мы с тобой имеем представление, показала себя орлом. А здесь… — Владимир Ильич приподнял книгу. — Как бы там ни было, все же критика модного критицизма, местами важная, бесспорная, местами даже с иронией и сарказмом. Русским читателям, которым буржуазные борзописцы уже расхвалили «откровения» Бернштейна, необходимо обратиться к немецкой литературе. Я буду рекомендовать «Антикритику», и ты начинай переводить, хотя бы для друзей, не знающих немецкого. Если не целиком, то какую-то часть успеем перевести до отъезда.
— Ты веришь в наш… отъезд? — Надежда положила руку на плечо мужа. — А департамент молчит. Подозрительно.
— Ответят. Ведь с обыском больше не являются. — Владимир снял с плеча руку жены, сжал ей пальцы. — Мы же с тобой привыкли надеяться на лучшее.
В тот же вечер он начал писать рецензию, изрядно добавляя к антикритике осторожного «Папы» своей иронии и своего сарказма по адресу Бернштейна. В начале рукописи сослался на только что присланный матерью новый французский журнал «La Mouvement Socialiste» [19], под которым стояла редакторская подпись Жана Лонге, внука Карла Маркса.
Как всегда, Владимир Ильич порывался быстро набрасывать строку за строкой, но полустертое перо то и дело вонзалось в бумагу, оставляло кляксы. Выбросил его, достал из конторки коробочку, в которой хранились взятые из Питера английские перья. Она оказалась пустой. Вспомнил — последнее перо отдал Оскару. А у Нади?.. Хотя она пишет школьными, не завалялось ли случайно? Нет, ни одного не нашлось. А из Москвы выписывать поздно.
— Переходи, Володя, на карандаш, — сказала Надежда. — Все равно мне переписывать.
— Н-да, все за то, что нам необходимо вырваться из этой берлоги. Ни одного дня, ни одного часа промедления.
— Конечно, уедем сразу же. Мама уже купила ящики и рогожу для упаковки книг.
— Оч-чень хорошо. Отправим багажом.
Перед самым Новым годом, когда в углу столовой уже стояла сосенка, украшенная самодельными игрушками и разноцветными свечками, присланными друзьями из Минусинска, пришло письмо от Маняши.
— Наконец-то подала голос! — взволнованно воскликнул Владимир Ильич, распечатывая конверт. — Вероятно, миновала какая-то напасть. Не зря же она молчала больше трех месяцев.
— Больше четырех, Володя.
— Да. Помню, еще летом. Последнее письмо было тебе… Так, так, — машинально повторял, угадывая скрытый смысл за каждой строчкой. — Так… Вот треклятая жандармерия!.. — Повернул голову. — Понимаешь, Надюша?
Та, стоя рядом и не отрывая глаз от письма, кивнула головой.
Маняша писала, что лишь на днях вернулась из родного города знаменитого Козьмы. Там она повидала кремль, немало погуляла по старым улицам.
— Что там приключилось с Марьей Ильиничной? — спросила Елизавета Васильевна, повернувшись от сосенки, на которой для пробы зажигала свечки. — Неужели ее тоже?..
— Обычная для революционеров неприятность, — ответил Владимир, вкладывая письмо в конверт. — К счастью, не столь уж продолжительная.
— В ссылку Маню упекали, — добавила Надежда. — В Нижний Новгород.
— Да что же это за окаянные порядки! — всплеснула руками Елизавета Васильевна. — А матери-то, Марье-то Александровне, опять столько было горя да тревог!..
2