начались бы преждевременные роды…»
Небо давило свинцовой плитой. Тихо кружась, падали крупные снежинки, таяли на обнаженных головах мужчин, на черных шалях женщин.
Гроб поставили рядом с могилой, склонили головы.
Все стояли в ожидании.
Владимир Ильич снова вспомнил речь учителя на могиле отца и тут же вспомнил Запорожца, после тюрьмы потерявшего рассудок, вспомнил трагическую смерть Федосеева. И вот опять утрата, такая преждевременная!
Подняв голову, он начал сурово:
— Мы не простим царизму наших невосполнимых потерь… — Взглянул на лицо покойного, будто обтянутое пергаментом. — Прощай, наш верный друг, наш дорогой товарищ и единомышленник! Мы скоро уедем из Сибири — ты останешься в этой холодной земле. Но ты будешь жить в наших сердцах. Над твоей могилой прошумят революционные ветры. И здесь исчезнут свинцовые тучи — взойдет солнце свободы!
Когда он умолк, застучал молоток, вбивая гвозди.
Доминика повалилась на крышку гроба.
Панин запел печально и проникновенно:
А из-под горы, придерживая шашку, бежал стражник. За ним поспешали сотские с медными бляхами на груди.
В тот же вечер Доминика перешла жить к Лепешинским. Ее ни на минуту не оставляли в одиночестве.
Спустя двадцать дней Пантелеймон Николаевич среди ночи услышал пронзительный, полный испуга и боли крик и разбудил жену. Ольга Борисовна, надев халат, пошла к роженице.
Роды были тяжелыми. Лишь поутру появился на свет наследник Ванеева. Мальчик был таким хилым, что все друзья сильно тревожились за судьбу матери и сына.
Не чахотка ли у новорожденного? И выживет ли Доминика?
В первую же минуту облегчения роженица сказала, едва шевеля запекшимися, искусанными во время схваток губами:
— Як умру… нэхай сынку будэ Толь.
Владимир Ильич съездил в Минусинск, к агенту Абаканского чугунолитейного завода и, оставляя заказ, написал текст для надгробной плиты:
«Анатолий Александрович Ванеев. Политический ссыльный. Умер 8 сентября 1899 года 27 лет от роду. Мир праху твоему, Товарищ».
Глава двенадцатая
1
В жизни Елизаровых произошли перемены: Марк Тимофеевич, получивший тринадцать лет назад, по окончании Петербургского университета, звание «действительного студента», снова надел студенческую тужурку. Это радовало и в то же время озадачивало. Радовало потому, что удалось обойти полицейские рогатки. Для поступления в Московское инженерное училище требовалось свидетельство департамента полиции о благонадежности. На получение такого свидетельства он не мог рассчитывать. Но его, прослужившего шесть лет в управлении Московско-Курской железной дороги, приняли благодаря личному разрешению министра путей сообщения князя Хилкова. А озадачивали перемены потому, что семья лишалась ста семидесяти пяти рублей в месяц, которые Марк Тимофеевич получал на службе.
Анне Ильиничне пришлось давать уроки. И квартиру пришлось нанять подешевле — на самой окраине, у Камер-Колежского вала.
Теперь с ними жила Маняша — в канцелярии генерал-губернатора ей отказали выдать заграничный паспорт. От этого у всех стало тревожно на душе.
Владимиру об этом решили не сообщать. Зачем волновать? У него и так достаточно тревог: выпустят или не выпустят из ссылки? Вдруг накинут год или два? Такое случается частенько. Лучше, если он о злоключениях сестры узнает позднее.
Через некоторое время Марку Тимофеевичу удалось устроить свояченицу в управление той же Московско-Курской дороги на весьма скромное жалованье. Маняша и этому была рада.
В Москве опять начались провалы. Уже не первый месяц коротает в тюрьме Маняшина знакомая Ольга Смидович, — у нее жандармы взяли гектограф и листовку, написанную Плехановым. А недавно увезли в тюрьму Анатолия Луначарского. Охранка подобралась вплотную к Московскому комитету, членом которого была Анна Ильинична.
И вот среди ночи в прихожей истерически зазвенел колокольчик. Еще немного, и оборвется проволока. Застучали в дверь…
С обыском!..
К кому из трех?..
А утром, когда в квартире осталась одна Анна Ильинична, тот же колокольчик зазвенел тихо и нежно, с осторожными переливами, будто дергал проволоку свой человек.
Елизарова посмотрелась в зеркало, провела пальцами по припухшим векам и по щекам, все еще красным от слез, и, накинув шаль на озябшие плечи, пошла открывать дверь.
Увидев за порогом ласково улыбающуюся даму с широким угловатым лицом и блестящими, как спелые вишни, круглыми глазами, от неожиданности ахнула. В другое время, вероятно, приняла бы ее строго, даже попеняла бы за неосторожный визит в тревожную пору. Так открыто! Днем! А ведь за квартирой могли следить. И в прихожей могли оставить засаду. Попала бы гостья, как в капкан. Но в эти первые часы после обыска и ареста близкого человека Анне Ильиничне более всего нужно было душевное слово давней знакомой, принимавшей близко к сердцу все невзгоды подпольщиков, и она раскинула руки для объятия:
— Ой, Анна Егоровна!.. Как вы вовремя!.. Будто сердцем чуяли…
— А что, что стряслось, милочка? На тебе лица нет… Неужели опять?.. Только без слез, родненькая… — Закрыв за собой дверь, Серебрякова поцеловала приятельницу в щеку. — Здравствуй, Аннушка!.. Вижу — вламывались с обыском. Проклятые башибузуки! Изверги рода человеческого! Поверь, Аннушка, сама бы своей рукой… — Сжала пальцы в кулак. — И придет наше время!.. Дождутся кары!..
— Маню у нас, — вздохнула Елизарова, — увели ночью…
— Да что ты говоришь?! Машуточку?! Того и жди, младенцев начнут хватать… А я уж, грешным делом, думала…
— Нет, Марка ни о чем не спросили, даже не заглянули в его переписку.
— Ну, хоть в этом… Слава богу, как говорится… Вы ведь с ним стреляные воробьи, опытные. — Гостья провела рукой по спине Елизаровой, слегка ссутулившейся от пережитого. — Успокойся, Аннушка!.. Улик не нашли? Письма Владимира Ильича? Но это же письма брата. И такого опытного конспиратора! Несерьезное дело. Взяли по какому-нибудь пустому оговору. Не знаешь, куда ее увезли? В участок или в Таганку? Я осторожненько наведу справки через наш Красный Крест. Тебе дам знать.