– Я, товарищи комиссия, прямо долгом своим считаю сказать, что фамилия моя Иванов взята мною, чтобы порвать формально и по существу с родством отца моего, служителя культа. Иванов я с одна тысяча девятьсот двадцать третьего года. А ранее был Крещенский… Отец мой, прямо скажу, находится не то в заточении, не то в высылке – точно не знаю. Был протоиереем в Ленинградской области. Я духовной семинарии закончить не успел, только начал – случилась революция. Прямо скажу – в бога не верю. Не верил, когда и отцу прислуживал в церкви: подавал кадило, читал апостола и прочее… Бывало, ездил с отцом на требы. Я тогда молод был и не сознавал всего вреда опиума народа – религиозного дурмана. Касательно товарища Судакова – и моя подпись там есть. Хотелось доказать неправоту товарища, его политическую слепоту… Но тут, видно, мы перегнули, полагая, что о высоких материях судить надо уметь, и не дело рядовых людей наводить критику на то, что исходит сверху. Прошу разъяснить, если я, мы то есть, неправильно действовали…
– Кто и где вас, Иванов-Крещенский, рекомендовал при вступлении в партию?
– Меня?
– Да, вас. И где сейчас находятся ваши поручители? – продолжал задавать вопросы член комиссии, пожилой рабочий.
– Как сказать, где они? Не знаю. Поступал я в торговой сети в Ленинграде. Одного из них исключили потом за троцкизм, за оппозицию. Два других, кажется, там, в сети – Гришман и Афонин. Могу потом узнать и сказать точно. Но по-честному заявляю с этой ответственной трибуны: рекомендатели мои не знали о моем духовном происхождении. Их винить не следует, я несу ответственность перед комиссией и перед вами, товарищи…
Никто из присутствующих студентов не ожидал, что так обернётся дело. Иванов и Громов были исключены и из института. А Судаков подал заявление о переводе его на заочное отделение. Просьба его была удовлетворена.
Пошёл тогда Иван Корнеевич в Представительство Северного края, – было такое в Москве, в одном из глухих переулков, – и обратился за помощью к самому представителю.
– Чем я, товарищ, могу вам помочь? Работники-строители на севере нужны. Имею запросы из Ненецкого округа, из области Коми. Хотите в Нарьян-Мар, хотите в Сыктывкар? Отправлю сегодня же, проезд обеспечен. Холост? – и, получив утвердительный ответ, заметил: – Тем лучше.
– Отправьте меня в Сыктывкар, в Коми… – согласился Судаков.
– Могу в Коми. Поезжайте, поезжайте в Коми. Пишите заявление с просьбой о выдаче проездных средств на билет от Москвы до станции Мураши Кировской области и от Мурашей на лошадях до Сыктывкара – там еще двести километров. Пишите расписку рублей на триста. Устраивает?..
– Устраивает, – ответил Судаков и, глядя на кружевную изморозь, затянувшую стекла в окнах кабинета, спросил: – Там, в Коми, сейчас, наверно, крепкие морозы?..
– Минус тридцать, до сорока доходит. А у вас что, кожаные сапоги да шинелишка? Другого потеплей ничего нет?..
– Нет, пока не заработал потеплей.
– Да, батенька… Подождите, сообразим что-нибудь.
Представитель Севера вызвал завхоза. Тот сказал, что может выдать Судакову полушубок, валенки и рукавицы.
– Найдите ещё и шапку. Человек едет в Коми по собственному желанию, всерьёз и надолго. Да бронь на билет до Мурашей. Плацкарт до Вятки… Вот так. Делайте. А вам, товарищ Судаков, от души желаю успеха.
– Спасибо за ваше внимание и добрые пожелания. Спасибо!
Через полчаса Судаков выходил из представительства в новеньком овчинном полушубке, с тёплым бараньим воротником, в собачьей шапке и в валенках, которым не страшен любой мороз. Шинель и поношенные хромовые сапоги он свернул в узелок, а фуражку оставил завхозу – авось кому-нибудь пригодится. В таком виде, по-зимнему одетый, Судаков зашел в институт, приобрёл за наличные кое-какие учебники, попрощался с товарищами и на расспросы их, куда он едет, ответил не совсем точно:
– Еду туда, куда Громов с Крещенским-Ивановым по доброй воле и носа своего не покажут.
Он не мог расстаться с Москвой, не простившись с ней, не побывав на Красной площади.
Мавзолей Ленина был закрыт. Четко вышагивая, менялись солдатские караулы. Иван Корнеевич стоял у Кремлевской стены, за которой над куполом правительственного здания развевался красный флаг.
– Прощай!.. Нет, до свидания, дорогая сердцу каждого русского, каждого советского гражданина, Москва!..
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ЧЕРЕЗ двое суток скрипучий пассажирский поезд в холодную декабрьскую полночь доставил Судакова на станцию Мураши. Отсюда через лесные дебри тянулся длинный тракт на Сыктывкар.
Первое впечатление не было отрадным. Чуть-чуть мелькала под потолкам электрическая лампочка. В буфете стоял старый дубовый шкаф с разбитыми стеклами и с покосившимися полками. На прилавке, давно не видевшим никаких съестных припасов, спали два пассажира. Холщовые мешки, набитые неизвестно чем, были положены под головы. На полу замерзшая грязь сохранилась с осенней поры.
Поезда здесь проходили редко. Холодная вокзальная пустота вызвала у Ивана Корчеевича желание уйти отсюда к кому-нибудь в избу, чтобы попросить приюта до утра. Но куда пойдёшь? На вокзальных часах – второй час ночи.
Он сел на чемодан, задумался. Дверь с шумом распахнулась, и вместе с холодом в вокзал ввалились три человека, одетые в тёплые зимние пальто и шапки-ушанки, закутанные шарфами так, что невозможно было рассмотреть их лиц.
– На Сыктывкар? – спросил их Судаков, поняв, что они приехали в одном с ним поезде и могут быть ему попутчиками.
– Да, на Сыктывкар.