– Пять.
– Туман под берегом?
– Нет, это не туман, снежный заряд. Рано в этом году снег.
– Но берега-то у вас еще в ржавчине! (На колымских скалах мхи, и потому кажется, что поверх скал натянута истертая бычья шкура.)
– Видимость падает!
– Ничего, я и без видимости курс чувствую. Самый полный вперед!
– Есть самый полный!
– Течение в правый борт работает! И откуда оно тут взялось?
– Черт его знает. Хуже, что у вас компас застаивается.
– Не замечали…
– Потянули за собой водичку, потянули…
– Сарай за мысом видите? Еще в семидесятые годы там зэк жил робинзоном. Как-то был у него в гостях. За рыбой ездили. Году в шестьдесят пятом.
– А правее сарайчика у него коптильня?
– Нет, левее и выше сарая у него пещера в скале была. Он уже совсем одичал, обросший. Спрашиваю: «За что тебя? Сколько дали? Что натворил?» Ничего не объясняет, только: «За дело!» Чифирь пил, нас угостил – невозможно глоток сделать. Дали ему спирта, и он сразу заплакал, – это вспоминал В. В.
– Ну, не совсем так, – деликатно поправил лоцман. – Он здесь продолжал жить добровольно, уже получив в пятьдесят шестом вольную, фамилия Бодрин, бывший московский конферансье, два сына – полковники авиации, оба отказались в свое время от отца, чтобы не губить себе карьеры; он не обиделся, помогал семье деньгами, которые выручал за рыбу и зверя; летом расхаживал тут босым и в китайском толстом белье. За что посадили, действительно, никогда и никому не рассказывал; потом смыло его летнюю избушку штормовым накатом. И он, кажется, перебрался к дружку-зэку в Магадан, дружок там работал уже директором ресторана. Я видел этого робинзона на фотографии во фраке – фото из времен его столичной жизни. На радаре! Сколько до мыса?
– Шестнадцать кабельтовых!
– Стелу Седова видите?
– На отдельном камне?
– Да. Пошли вправо!
– Здорово этот отдельный камень похож на рубку всплывающего подводного атомохода – даже неприятно делается.
– Сразу видно, что на военном флоте служили… Следующие створы видите? Держите пять градусов левее!
– А что там, под берегом? Плывет что-то?
– Нет, торчит. Это остатки баржи. На таких сюда зэков сплавляли. Дальше в реке еще две таких будет, те сохранились лучше.
– Неужто половодьем и льдом их до сих пор не разметало?
– Дерево мореное. Местные говорят – «остья крепкие». Тут еще один был знаменитый робинзон – дядя Федя. Из экипажа того «Комсомольца», который вез оружие в революционную Испанию, а их задержал немецкий крейсер, и моряки попали в плен к Франко. Затем их всех загнали в эти места. Дядя Федя разносторонний был человек, работал ассенизатором в Черском, коком на лоцботе, очень любил сгущенку. После реабилитации возвращаться на Большую землю тоже отказался: «Здесь жизнь прошла, и нет ее больше…»
Из радиотелефона:
– «Колымалес» – «Крымскому»!
– «Колымалес»! Это вы, Степан Иванович?
– Да, Борис Александрович! На Сухарном перекате встречаемся!
– Видимость аховая! Рано снег в этом году. Как прикажете расходиться?
– Левыми бортами!
– Вас понял! До связи.
– Врубите ходовые огни!
– Есть! В машине! Будем расходиться со встречным в тумане! От реверса не отходить!
– Опять заряд. Видимость не больше мили.
– Это еще терпимо.
– На Сухарном парные буи?
– Нет, слева вехи, справа буи.
– Изжога. Черт бы ее побрал!
– Самое хорошее – гриб пить, только не старый, не кислый.
Тучи – терпеть не могу штампы, но тут другого слова не подберешь – свинцовые. Тяжелый свинец. И двигаются замедленно от свинцовой тягости, набиты злым, мелким снегом. Но чуть между ними солнце пробьется, сразу такими радостными красками вспыхивают берега – малиновые наплывы лишайников на скалах, лиловые горбы дальних сопок, зеленые, яркие полосы какой-то тундровой травы в лощинах и вдоль уреза воды; а сама колымская вода мгновенно напитывается солнечными лучами и делается легкой, обычной речной, радостной.
– Нынче урожай брусники. Мы с женой за час ведро набрали.
– Надо будет экскурсию сообразить.
– Справа домишки торчат. Что это?
– Брошенный поселок. Михалкино. Уголь переваливали здесь. Вон куча так и осталась. Сейчас никто не живет. Сторож-старик был. Помер. Теперь пусто.
Крыши домов уже снесло, окна зияют провалами. Мразью и запустением несет. Нефтяная емкость лежит на боку. Издалека похожа на грязный парус. Домов насчитал семнадцать…
– А ведь на здешнем угле пароходы плавали?
– Да, тяжко было кочегарам, но плавали. Уголек-то хилый.
– Вы ленинградец?
– Из Павловска.
– А живете где?
– Здесь. Полгода работа, полгода отпуск.
– На родину тянет?
– Четырнадцать лет на кооперативную квартиру стою, но пока строить еще не начинали.
– Жена работает?
– Да, по швейному делу.
– Дети?
– Сыну пять. Держите сто восемнадцать!
– Памятник Врангелю и Матюшкину покажите, пожалуйста.
– Он у нас на самом красивом месте стоит. На Краю Леса.
– Кто автор?
– В какой-то степени я.
– Вы скульптор?
– Нет, эскиз я сочинил.
– Кто инициатор этой самодеятельности?
– Секретарь Нижне-Колымского райкома, историк по профессии. Край любит, тут и родился.
– А кто место для памятника выбирал?
– Мы и выбрали. Чтобы Врангель с Матюшкиным и нынче нам, лоцманам, работать помогали. Памятник служит хорошим ориентиром.
Какие дали!
Какая мощь сопки на правом берегу Колымы. И кекуры торчат в тысячелетнем молчании.
Край Леса.
Самое передовое деревцо – хиленькая такая лиственница, а уже в каком-нибудь километре от нее –