жизнь, — это произносить такие слова.
И глядеть на Зыбунова после Двадцать второго съезда было странно и как-то даже неудобно. Ни на заводе, ни в любом другом учреждении такой человек не мог бы сейчас держаться. Но здесь, в домоуправлении, он все-таки нашел себе местечко.
Федор Иванович глядел на бывшего прокурора и вспоминал людей, которые двадцать шестого января тридцать восьмого года пришли за отцом.
Это было ночью. Он проснулся от длинного, казалось, бесконечного звонка. В комнате родителей вспыхнул свет, он пробился в щель под дверью, заиграл на брошенной Ритой резиновой кукле. За окном светила луна и был ясно виден снег на черных ветвях тополей. Звонок раздался опять, еще более длинный и требовательный, а в комнате родителей по-прежнему было тихо, хотя и горел свет. Федор встал и босой прошел к двери. Отец сидел у стола совершенно одетый и курил. Он или не ложился еще, работал, или знал от дяди Кости о том, что должно произойти, и приготовился. Мать натягивала через голову платье, путалась в нем и еле слышно причитала.
— Поторопись, мать, — сказал отец. — И возьми себя в руки. Я не хочу, чтобы тебя видели такой.
— О, боже мой! — сказала мать громко, выныривая из платья и одновременно нашаривая ногами шлепанцы.
Звонок все звонил, он не прекращался. Но отец будто не слышал его. В парадную дверь тяжело ударили. Отец оглядел мать и сказал:
— Иди к детям пока. И заколи волосы.
— Иду, Ваня, — сказала мать. Она прошла мимо Федора очень близко, но не заметила его и склонилась над кроваткой Риты, которая продолжала покойно спать. Федору стало так жутко, что в животе захолонуло. Он увидел, как отец рывком выдвинул ящик письменного стола и взял наган. Пару секунд отец смотрел на наган, подкидывая его в руке и усмехаясь.
— Отец! — закричал Федор, не сходя с места.
— Обуйся, — приказал отец хрипло, кинул наган обратно в ящик и пошел открывать дверь.
Потом Федор видел его еще один раз уже в камере следователя во внутренней тюрьме. Следователем был дядя Костя.
Ослеп дядя Костя в сорок втором году после пулевой контузии. Он выполнял специальное задание в тылу немцев и попал в плен. И через день бежал. Он знал какие-то слишком важные вещи. И двое других пленных помогли ему бежать. Их убили, а он абсолютно слепой, неделю полз через лес на гулы орудий. И выполз и передал то, что должен был передать. За это он получил Героя.
Федор Иванович услышал свою фамилию.
— Камушкин позволяет себе наплевательски относиться к тому, товарищи коммунисты, что мы ему поручили… — говорил Зыбунов. — Почему он не провел информацию? Я вижу за этим, если хотите, саботаж… И пока я являюсь руководителем нашей организации…
Кулак дяди Кости медленно поднялся над столом президиума и рухнул вниз.
— Слушай, Александр Иванович, — сказал дядя Костя, когда вокруг наступила тягучая и напряженная тишина. — Если ты еще раз вякнешь про саботаж или еще что-нибудь такое, то… хоть и слепой, а терпеть тебя больше не стану, понял?
Зыбунов развел руками, приглашая собрание в свидетели происшедшего безобразия. Федор Иванович встал и сказал, обращаясь сразу ко всем:
— Обвалилась стена у въезда в порт. Мы ее раскапывали, думали, там люди есть. Никого, правда, не оказалось…
— Разрешите вопрос? — любезно спросил Зыбунов, он прекрасно владел собой. — Вы что, Федор Иванович, пожарник? Или, простите, сапер? Или милиция? Что, в городе людей мало? Вам было поручено важное, политически важное дело. Его и следовало выполнять.
— Может, вы и правы, — согласился Федор Иванович. Он не чувствовал ни злости, ни раздражения.
— Проведет информацию завтра, и дело с концом, — сказал Власов.
— А я б его все-таки засудил, мер-р-рзавца! Камушкин, слышишь? Это я про тебя, — сушкуйничал Петя Безбородко и тем разрядил обстановку. Даже дядя Костя разжал кулаки.
Федор Иванович шел домой по Галерной улице, которая так называлась потому, что когда-то здесь жили люди, строившие галеры. Вечер был свежий и бодрый, но чувство какой-то нереальности усиливалось. Как будто люди, дома и сам воздух обволакивались слабым ореолом каждый раз, когда он начинал всматриваться в них. И звуки, казалось, тоже потеряли четкость.
В комнате стояла зыбкая тишина и полумрак. Не зажигая света, Федор Иванович прошел к тахте и сел. Прошедший день был тяжел и грузен, он давил к земле, как рюкзак в конце пятидесятикилометрового перехода. Ныли плечи, ломило виски, стискивало затылок. Надо было расстегнуть лямки и привалиться спиной к сосне на обочине, и посидеть, закрыв глаза, ни о чем не думая.
Было одиноко и невыносимо тоскливо от одиночества. И в то же время не хотелось никого видеть. Уже где-то близко конец пути. Сколько переходов до него? Если рюкзак будет так тяжел, долго не протянешь… Сколько Ритка связала когда-то рукавиц с пальцем для указательного? Сколько пальцев нажали спусковой крючок через жесткую шерсть ее рукавиц? И сколько пуль точнее пошли в цель из-за нее, Ритки? Почему он думает об этом? Потому что ей сейчас больно и плохо… Ей нужно родить ребятенка, и тогда она будет счастлива, потому что тогда ей придется думать не только о себе самой. Но ее не уговоришь. А когда и почему он сам бывал счастлив? А что такое счастье? Вероятно, состояние гармонии, когда все в человеке звучит в унисон Миру, и маленький смертный человек приобщается к бесконечности. Люди науки находят счастье в познании новой истины. И любовь приносит счастье, ибо любовь — тоже познание, познание самого себя как частицы чего-то другого. Конечно, он бывал счастлив. И бездумно — в детстве, когда зажигались свечки на елке, и пахло морозными яблоками, и теплый стеарин капал на ладонь, и только- только начинались еще каникулы, и впереди сияли две недели свободы, коньков, снега, беззаботности. И он был счастлив, когда впервые после ранения спустился в госпитальный сад, покачиваясь от слабости, чувствуя руки и ноги совершенно легкими, будто к ним привязали по воздушному шару. Было лето, шуршали березы, халаты медсестер были очень белые; он вдруг понял, поверил, что будет еще жить, что еще будет любовь и работа, и длинные дороги, и короткие волны; у него было ощущение исполненного долга, покойной совести, возвращающегося здоровья. Он был счастлив до того, что спирало дыхание и щипало глаза…
Жизнь эпизод за эпизодом четко и явственно вспоминалась ему. И эта четкость воспоминаний тревожила. Федор Иванович понимал, что за огромным количеством мелких и точных подробностей, за быстротой и беспощадностью памяти стоит болезнь. Мозг работает на износ, огромная энергия вырвалась из-под контроля, она тратится на оживление в памяти мельчайших мелочей, зафиксированных когда-то глазами, ушами, носом, языком и кожей. Но, может, как раз в этом проявляется великая мудрость и доброта природы? Он уже не способен в полную силу существовать в настоящем, ему не хватает на это сил. И природа дает возможность уходить в прошлое.
Он почему-то вспомнил маленький теплоходик и море вокруг, море цвета окислившейся меди, засиженных голубями старинных памятников. Он ехал из Сочи в Сухуми. Там ждали друзья по работе и женщина, которую он любил. Он только что вернулся из долгого плавания и сдал аппаратуру. Они много и трудно работали над новой станцией; теперь аппаратура прошла испытания, и он вез друзьям хорошие известия. На нем была белая нейлоновая рубашка, легкие, хорошо подогнанные брюки, тугие носки. Промытое купаниями тело, ровный загар, и нигде, ни в одной клеточке не было боли.
Он ехал в Сухуми отдыхать среди друзей и задремал на краю скамьи с подветренного борта, под тентом, чуть позади мидельшпангоута, в приятной близости судового буфетика — там, где не было ни брызг, ни сильного солнца, ни запаха отработанного газа. Он выбрал себе хорошее местечко. Ему было приятно дремать, обыкновенному пассажиру, под снисходительными взглядами штурманов с теплохода — мальчиков с дипломами двухсоттонника. Ему было приятно хранить тайну своего богатства. Он только что прошел сквозь большие непогоды, далекие океаны, но ему весело было играть перед мальчишками роль пижона средних лет.
Он дремал на подветренном борту, рядом тихо бредила о своем волна, спинка скамейки вибрировала,