все время, пока пластырь будут протягивать по днищу, продолжать отводить его передний край от заусенцев. Когда пробоина окажется закрытой пластырем, надо скомандовать начинать откачку воды из затопленного отсека. Все это очень трудно сделать, когда движения скованы резиной скафандра, когда надо бороться с течением, следить за воздухом — не перетравливать его, остерегаться подкильных тросов, которые то вплотную прижимаются к днищу, то ослабевают и могут передавить резину воздушного шланга.
«Хватит, вперед!» — приказал сам себе Антоненко. Люстра осталась позади, и зыбкая тень, ломаясь на неровностях грунта, закачалась впереди него. Несколько уродливых морских бычков метнулось из-под ног. Антоненко вздрогнул, чертыхнулся, и сразу же сверху спросили, в чем дело.
— В шляпе, — огрызнулся Антоненко. В телефонах затихло. «Слушают, следят, — подумал лейтенант. — Я вам все-таки покажу, как надо… Риск! Риск! Страховщики, а не водолазы… Вот как надо, вот». Он сделал еще несколько шагов вперед и задел шлемом днище баржи. Звук от этого удара был слабый, но отдался в ушах резким гулом. Антоненко согнулся и охнул. Страх перед сотнями тонн металла, которые опускались на него сверху, сковал его.
— Что у вас, лейтенант? Я сейчас приду к вам. Гуров говорит. Отвечайте!
Антоненко выпрямился.
— Не смейте, Гуров! Все нормально у меня. — Глаза защипало: пот. Антоненко по привычке потянул руку ко лбу. Стекло иллюминатора закрыла резиновая рукавица. «А голос-то у меня нормально звучит», — мелькнуло в мозгу, и сразу стало легче от этой мысли. Он опустил руки и вгляделся перед собой. Он увидел загнувшийся лист обшивки и черное ребро пластыря, которое упиралось в него. — Выбирай подкильные с правого борта!
Пластырь дрогнул — один, второй, третий раз.
— Навались! — крикнул Антоненко. Тишина в телефонах давила на виски. И хотя лейтенант знал, что эта тишина означает, что каждый его вздох слушают наверху, за каждым словом следят, — ему нужно было самому слышать чей-нибудь голос. Во рту было сухо, в глотке то ли спазма, то ли ком мокроты, которую нельзя откашлять и выплюнуть. Дыхание от этой спазмы тяжелое.
Пластырь отполз в сторону. Антоненко перестал стравливать воздух. Скафандр бугром вздулся на груди, ноги потеряли опору. Антоненко подвсплыл, прижался спиной к днищу, ухватился за край пробоины и подтянулся к пластырю.
— Приготовиться выбирать левые подкильные!
— Берегите шланг-сигнал, — ответили сверху. Антоненко протянул вперед руки и почувствовал, как гнет их струя воды, вливающаяся в пробоину. Гнет и тянет за собой. Он ухватился за переднее ребро пластыря и надавил на него. Пластырь не поддавался. Меховая шапочка на голове лейтенанта сбилась в сторону и стала сползать на глаза. Антоненко грубо выругался.
Тишина в телефонах. Одиночество. Скользят по днищу баржи пузырьки стравленного из скафандра воздуха. Колышутся прилипшие водоросли. Свет от подводной лампы тусклый, рассеянный. А метрах в двадцати — мрак.
Антоненко уперся шлемом в ребро пластыря и зажмурился. «Только не убеги, только не убеги, — твердил он про себя, засовывая руки дальше в щель. — Так, так. Теперь еще раз дернуть…»
— Не уйду! — вслух прохрипел он. Сверху переспросили:
— Что вы говорите?
— Не уйду-у-у! — во весь голос завопил Антоненко. Он кричал теперь не переставая и все дергал и дергал вниз обтянутые парусиной доски пластыря. Истеричная злоба на себя, на свою упрямую глупость, на всех, кто был сейчас наверху, на баржу, на воду, которая давила на него со всех сторон, охватила его. Пусть тонет баржа, пусть давит его, пусть… Он уже ничего не понимал из того, что кричали ему по телефону. Только рвал и рвал вниз пластырь. Он ударился лицом о стекло иллюминатора, и во рту стало солоно от крови. Пластырь, наконец, поддался, но он не замечал этого.
— Не уйду-у-у! Не уйду-у-у! — кричал Антоненко, и от этого крика ему самому делалось еще страшнее. Крик был хриплый, дикий.
Сверху люди давно уже пытались втолковать ему: «Пошла вода! Пошла вода!» Когда эти два слова добрались до сознания, Антоненко рванулся куда-то в сторону, судорожно запрокинутой головой надавил стравливающий клапан. За этими двумя словами он представил себе воду, затопляющую баржу через люковые комингсы, стремительно заполняющую отсеки. Ноги лейтенанта зарылись в грунт, шланг-сигнал петлей захлестнул руку. Стукаясь о днище баржи шлемом, он сделал несколько прыжков к борту, к лампе, потерял устойчивость и упал, закрывая руками шлем:
— А-а-ай! Спасите!..
Он пришел в себя, когда его уже вытащили на палубу бота. Перед глазами было измазанное кровью стекло иллюминатора и чьи-то руки. Эти руки отвинчивали иллюминатор. Антоненко всхлипнул и слабо шевельнулся, точно отстраняя от себя людей. Он лежал на животе, и передний груз больно давил грудь. Стекло иллюминатора вращалось все быстрее и, наконец, отпало. Морозный воздух, наполненный шумом моторов и плеском падающей за борт воды, ворвался в шлем. Антоненко стал на колени. Люди вокруг молчали.
— Раздевайте быстрее, — прошептал Антоненко и сам почувствовал, какой серый, безжизненный у него голос.
Здесь же на палубе с него сняли грузa, ботинки, шлем, и тогда Антоненко увидел баржу. Баржа всплывала! Помпы работали, опустив приемные шланги в ее трюмы. Он просто не понял там, на грунте, куда пошла вода. Она пошла на откачку. И теперь он мог докладывать о выполнении задания и о том, что это он сам завел пластырь. Но все — и выполненное задание, и баржа, и пластырь — было сейчас безразлично Антоненко. Руки и ноги у него дрожали, дышал он тяжело, с всхлипом, и все не мог заставить себя посмотреть в лица людей вокруг. Он понимал, что жалок и противен сейчас — ослабший, дрожащий.
Идти сам он не мог, и, подхватив под руки, его отвели в каюту Гуров и Сидорчук.
— Ничего, ничего, сейчас вам полегчает, — бормотал Гуров. — Не поняли, значит, куда вода пошла? Ничего, под водой и хуже путаются люди. Полегчает сейчас вам…
— Не надо, Гуров, — попросил Антоненко. — Уйдите все. Уйдите.
Оставшись один, Антоненко, обрывая завязки, стащил с себя взмокшее от пота белье, забрался в койку, задернул полог и с головой закутался в одеяло. Он долго лежал так в душной темноте, плотно зажмурив глаза. Руки и ноги у него все еще вздрагивали. Вспоминая свой крик: «А-а-ай! Спасите!», Антоненко от нестерпимого стыда корчился, тискал подушку и стонал.
Но усталость взяла свое: он заснул. Все время сквозь пелену забытья он слышал шум падающей из шлангов воды и проснулся, как только этот шум прекратился.
Тело у лейтенанта болело все — от шеи до пяток. Но голова посвежела, и чувство дурноты прошло. Он вылез из койки и, шлепая босыми ногами по линолеуму пола, подошел к иллюминатору. Задрайка примерзла и не поддавалась. Антоненко ударил по ней кулаком. Иллюминатор открылся. Морозный парок потянул в каюту. Где-то на палубе хриплыми голосами ругались матросы. Перед самым иллюминатором, уже на метр поднявшись из воды, чернел борт баржи.
Антоненко понял, что откачка закончена. Нужно было одеваться и выходить наверх. Но вместо этого он закрыл иллюминатор и опять забрался в койку. Самым трудным казалось ему сейчас — выйти на люди, встретиться с ними. Стыд по-прежнему душил его. И не только за этот малодушный вопль там, на грунте. И не потому, что он умудрился потерять от страха сознание. Нет. Не только это. Победителей не судят, в конце концов. Баржа спасена. Его совесть может быть чиста.
Только теперь, впервые в полном одиночестве встретив смертельную опасность, впервые так остро пережив страх, Антоненко понял, что настоящее мужество и смелость отчаяния — разные вещи. Неужели он трус? Ведь и сейчас он боится. Боится показаться людям, посмотреть им в глаза и сказать, плюнув на субординацию: «Да, не было достаточных причин для того, чтобы рисковать жизнью». Не истинное мужество вело его в воду, а привычное актерство да злость и обида на себя за опоздание из-за этого проклятого тумана там, в проливе у Оленьих островов.
— А, дьявол! — пробормотал Антоненко и стал одеваться. Он все же решил идти наверх, в рубку.