окошечко в двери – утром подают порцию хлеба и наливают в кружку чаю, в обед наливают «баланду» и дают порцию каши (большей частью ячневой), на ужин еще «баланда». Водопроводный кран тут же в камере, – умываться и пить можно тут же. Решетчатое окно вверху задней стены закрыто деревянным «намордником». У самой задней стены можно увидеть, глядя вверх, кусочек неба, но впереди все закрыто некрашеными досками. И вот семь месяцев – всегда один. Чтобы поддерживать в себе жизнь – ходьба вдоль камеры. Пять шагов вперед, поворот, пять шагов назад. Надо пройти десять километров в день. У соседа система: ходит он – руки сзади, каждый ход туда и обратно отсчитывается загибом одного пальца, загиб всех десяти пальцев отсчитывается укладкой одной маленькой деревянной палочки на столе, отсчет десяти маленьких палочек – укладкой одной палочки побольше. Палочки деревянные – единственный несъедобный предмет, приходящий из внешнего мира: ими скалываются кусочки хлеба в пайке. Один палец – десять метров, маленькая палочка – сто метров, большая палочка – километр. Иногда в камеру врываются два солдата охраны, и все постороннее, даже палочки, выбрасывается вон. А человек опять копит свое «имущество». Проходят дни, недели, месяцы, а ты один – все передумано, вспомянуто, одно и то же, одно и то же. Одна и та же обида, потеря надежды… Никогда не бываешь в темноте, свет зажигается рано. Ты всегда под наблюдением, «глазок» чуть-чуть приоткрыт, и охрана непрерывно обходит «глазки». Нельзя даже сидя закрыть глаза – спать и лежать от подъема до отбоя «не положено».
Можно себе представить, как обрадуешься появлению в камере другого человека. Мы говорили о многом, но прошло 34 года, и я почти все забыл. Конечно, очень жаль. Почему-то запомнилось одно: разоблачение Вашим отцом легенды о приходе на Русь трех братьев норманнов – Рюрика, Синеуса и Трувора. На финском (или на шведском?) языке выражение «синеус и трувор» обозначает не имена, а обычные слова, кажется – «с чадами и домочадцами». Рассказывал о книге «Поворот все вдруг», объяснял смысл оглавления, о котором я теперь прочитал вновь. Читал Лермонтова на память, по-видимому знал его наизусть. И, конечно, говорил о личной жизни. Ваш отец очень сокрушался, что не может передать родным главное – о своей полной невиновности перед Советской властью, перед Россией. Это самое сокровенное желание он высказывал с такой болью, которая была мне родна…
Я пробыл в камере с Вашим отцом не более десяти дней из тех почти трех лет, что я просидел в тюрьме. Меня увели внезапно, не дав проститься, и самого водворили в одиночку. Это было 34 года тому назад. После моего возвращения к жизни (примерно с 1955 г.) я всегда искал книгу «Поворот все вдруг» и переспрашивал многих, что означает на финском языке «синеус и трувор». Фамилию отца даже забыл. Но когда услышал фамилию «Колбасьев», снова встал передо мной тонкий моряк с бородой, горящими глазами, необыкновенно подвижный, повторяющий наизусть Лермонтова. И одиночка. А теперь, перечитывая его рассказы, я переживаю свидание с этим необыкновенно интересным человеком, который встретился мне в столь трагической обстановке давным-давно и оставил о себе живое воспоминание. И если Вы не видели отца после 1937 г., я чувствую себя вправе передать Вам от него привет и воспоминание. В конце концов от нас всех ничего более не остается.
С сердечным приветом
Прибывшая с помпой из Парижа в Питер знаменитая пиитесса Одоевцева своим визитерам открытым текстом высказывает подозрение в том, что Николай Степанович Гумилев погиб в результате доноса Колбасьева.
Эта дама серьезно раздражает меня с того самого момента, как ее поселили на Невском проспекте, в доме № 13.
Впадать в старческий маразм – тоже дело ответственное.
Из письма однокашника Колбасьева по корпусу Леонида Кербера (заместитель Туполева): «Немного о традициях. Я поступил в Морской корпус в 17 году, а выбыл в начале 1918-го. Однако за этот небольшой срок (ради уж самой полной правды скажу, что 4 года до этого я был в 1-м корпусе) полностью проникся традициями братства и незыблемой честности. Перечитывая порою лесковский „Кадетский монастырь“ и про купринских кадетов и юнкеров, думаю – вот чего не хватает нашим учебным заведениям. Педагоги обязаны внедрять в умы гражданственность, нравственность, что они, педагоги, блистательно не делают. Один Павлик Морозов чего стоит…
А мы, старые ученики Морского корпуса, и сейчас, независимо от занимаемых должностей и пиетета, – все на «ты», все равные, а этому молодых не учат.
Хорошо помню, как, попав в «Колымлаг», застал там Селивачева и Капниста из Морского корпуса и немедленно осознал, что мы остались и там едины и совершенно непригодны для подобострастия и подхалимства, хотя это и приводило часто к карцерам, и вполне могло привести к деревянному бушлату.
Я абсолютно незнаком с Вашими однокашниками, но из того, что Вы пишете, вижу, что и они прониклись теми же традициями и верной дружбой. Опять ради полной правды должен сказать, что сталкивался с современными морскими офицерами, весьма далекими от идеалов. Не хочу развивать эти мысли, боюсь, впаду в ересь».
«О Исакове мне писать нечего – этот человек достоин самого высокого почитания…»
В рассказе «Плавучие чудеса» Колбасьев вспоминает о том, на каких гробах плавали и воевали. «Плавучие чудеса» – это дредноут из баржи, крейсер из речного колесного парохода, миноносец из лайбы. «Чтобы их сочинить и построить, нужна была дерзость. Чтобы на них плавать, требовался неунывающий характер. Чтобы с ними победить, был обязателен революционный пафос».
«Мне не просто нравится „сочинить' – „сочинить кораблик' из какой-нибудь лайбы… Для меня это не словесные удачи – небесный знак».
Тихонов в литературной радиопередаче говорил, что Колбасьев в Крыму во время империалистической войны издал книгу Гумилева «Шатер». Цитирую по записи радиопередачи:
«Так вот Колбасьев совсем кустарным способом издал эту книжку. Я не знаю, где он достал грубую бумагу, на которой ее напечатали, а переплет он сделал из синей бумаги, которая шла на упаковку сахарных голов. Эти сахарные головы выдавали на матросский паек. Конечно, – с искренней грустью замечает Николай Семенович, – опечаток в этой книге было до черта».
Тихонов – единственный из писателей, который не отшатнулся от семьи Колбасьева.
Марина Николаевна Чуковская (невестка Корнея Ивановича) вспоминала, как на Моховую приходил Утесов после выступлений со своими «джаз-бандитами», так называли их у Колбасьевых. Приходу музыкантов радовались и гости и хозяева. Симон Каган, «джаз-бандит» – пианист, садился за пианино, и заразительно разносились по комнате ритмы джаза… Помимо «джаз-бандитов» помню в доме Колбасьевых знаменитого в те годы гитариста Джона Данкера. Приходили товарищи Сережи по корпусу – моряки. И, конечно, писатели, друзья Колбасьева. «Лучший писатель среди радистов и лучший радист среди писателей» – так называли Сергея Адамовича друзья. Он так хорошо знал радиотехнику, что умудрился