Моя мать в восторге от «Трали-вали» и очень хотела приписать тебе пару строк, но сейчас ее дома нет, а я спешу письмо отправить, т. к. боюсь, что ты из Москвы уедешь.
Нет у меня охоты сейчас о делах говорить, но все равно от них никуда не денешься: у меня нет ни одного экз. своего рассказа о Чехове. Нечего послать Льву Никулину…»
С Никулиным я лично знаком не был. Ему попался рассказ «Две осени», и старый, маститый писатель отозвался хвалебным письмом, в котором только одно было замечание. Никулин просил не идеализировать Лику Мизинову, ибо она «покуривала и любила попивать водочку тайком и даже в вагоне поезда». Учитывать такое замечание я не стал, хотя Никулин родился в 1891 году, долго живал за границей и был автором книги литературных портретов «Чехов. Бунин. Куприн».
В 1963 году он напечатал биографические книги «Федор Шаляпин» и «Тухачевский».
А теперь бултыхнемся в сегодняшний день. «Литературная газета», 27.01.88. Ваксберг в статье о Вышинском:
«В общий хор включились и мастера слова. Меньше всего я хочу из нашего сегодняшнего далека упрекать тех, кто волею судьбы тогда оказался внутри разбушевавшейся стихии. Да, многие (даже честнейшие) присоединили свои голоса к тем, кто „полностью одобрял“, клеймил и хулил. Но сразу выделяются те, кто с восторгом принял лексику прокурора, торопясь стать первым учеником, выделиться в поиске оскорблений по-хлестче, лягнуть побольнее, надругаться глумливо над уже мертвым. „Звероподобная мерзость“, – вторил Вышинскому Лев Никулин. О Бухарине – он же: „комедиант“, „юродствующий прохвост“, „трясущаяся бородка“, „дребезжащий тенорок“. Жидко, не впечатляет. Унижает, но не до конца… Приходят слова повесомей: „кривляется“, „выламывается, как провинциальный тенор“ (поистине мастер слова!), „виляет хвостом“, который ему „прищемил государственный обвинитель“. И другие – с Никулиным по соседству, на той же газетной странице: „тифозные вши“, „кровавые обезьяны“.
Зачем я все это сейчас вспоминаю? Чтобы свести запоздалые счеты? Пощекотать нервы? Нет, разумеется, не для этого, а для того, чтобы увидеть истоки тех деформаций, от которых сегодня мы стремимся очиститься».
Повезло Льву Вениаминовичу – умер в 1967-м.
Смеляков назвал наш век золотым и постылым.
«Возможно, повествование от первого лица рекомендуется именно при самоуглубленности – оно обеспечивает более строгий контроль. Можно ради контроля написать от первого лица, а затем перевести это в форму от третьего лица, дабы удостовериться, что последнее не только маскировка; но тогда остаются фразы, которые выигрывают в объективности только когда они написаны от первого лица; переведенные же, слово за словом, в безобидную форму третьего лица, они производят впечатление трусливости: автор не преодолевает себя, когда пишет от третьего лица, он только увиливает».
Так говорит мудрый Макс Фриш. И дальше:
«Вот что обычно называют нескромностью: сообщения из личной жизни пишущего, которые читателя не касаются. А на самом деле нескромностью являются сообщения о том, что касается читателя и о чем читатель сам знает, но никогда не говорит вслух».
Звонит праправнучка Фаддея Фаддеича Беллинсгаузена. Семидесяти лет. Голос молодой, женственный. Требует встречи – очень непреклонно и с уверенностью в праве на это. «Из-за вашего антарктического Фаддея Фаддеича я много пострадала в тридцать седьмом. Ведь после него мы дворяне стали…» Сын ее подводник, кончал «Дзержинку», сейчас на пенсии. От встречи я почему-то отказался с судорожной поспешностью. И почему бы это адмирал стал «моим»?
«Разница между повествовательным „я“ и „я“ в дневнике: последнее труднее полностью узнать, потому что автор слишком многое утаивает, отсюда обвинение: нет образа, – а к образу относится и то, что он утаил, что в данный момент его не интересует, что он вообще не осознает и т. д.»
А дальше Фриш ставит меня в тупик, заявляя: «Для исповедальной литературы (максимальная искренность по отношению к самому себе) повествование от третьего лица более плодотворно».
«Почему знаки разочарования – в противоположность высокомерию, которое может позволить себе любое заголение, – всегда нескромны, например, поздний Жид: он пишет не более нескромно, чем Жид ранний, но в своем разочаровании он кажется нескромнее».
Письмо читательницы из провинции:
Время событий – начало лета 1945 года. Бабке – 38 лет, вдова с 1943 года. Еле дожили до победы, голодали, болели. Сама бабушка в 1944 году высохла до того, что моя шестнадцатилетняя мама носила ее, тридцативосьмилетнюю, на руках. Но постепенно перемоглись, стало к лету лучше. Вы знаете цену этому «лучше» 1945 года.
К бабушке пришла подруга. Муж подруги только вернулся, привез трофейные тряпки из Германии.
Все голы, надо перешивать на детишек.
У моей бабки была швейная машинка. Ценность, сами понимаете, великая. Уберегли кормилицу. Подруга (за эксплуатацию механизма и в утешение) принесла туалетное трофейное мыло. Тогда бабушка, не откладывая, стирает этим мылом свою в некотором роде единственную рубашку.
Позже она не распространялась на этот предмет. Но, Виктор Викторович, что такое батистовая рубашка, четыре года береженная для мужа? Или, может, даже просто память о их счастье. Они очень любили друг друга. Бабушка сдержанная, властная, с темными глазами и бровями. Дед, по рассказам, – веселый, душа всех компаний.
Итак, рубашка постирана пахучим туалетным мылом – висит во дворе, девчонки – в летней кухне, взрослые бабы поют, кроят, шьют. Тут случается банальное «вдруг» – стащили с веревки белье.
«Существует трагическое в повседневности, нечто гораздо более печальное глубокое и присущее нашему существованию, чем трагизм великих событий».