Собаки, наши спутники в этой жизни (Бердяев называл их «малые души»), вполне заслужили серьезного к себе отношения и разговора о них как личностях. (Я, конечно, грешу обилием цитат – особенно в конце многомесячных океанских рейсов, но, право дело, можно обойтись и без Бердяева, чтобы сообщить, что «собака – друг человека». –
Этот пресловутый Бим был темной подмосковной личностью, молчаливо-ухмыльчивой и постоянно ждущей удобного момента, чтобы куснуть сзади. Он очень нравился Конецкому в те дни, когда Евгений Александрович пускал его к себе жить.
Однажды Бим и меня укусил в лодыжку (по Конецкому, в ляжку – оно ведь в традициях русской сатиры обиднее). Эпизоду этому, хоть и противному, я придал так мало значения, что даже и не запомнил, кто при нем присутствовал. Жаль только было вельветовых штанов, хоть и старых, но весьма в семье многоуважаемых. Оказалось, Конецкий при сем присутствовал, радовался и запоминал.
Главу, которая почему-то является центральной в «повествовании» и которой даже предпослан эпиграфом стих того же Евтушенко, посвященный Казакову, автор озаглавил «Некоторое отступление, без которого я легко обойдусь». Если ты, Виктор Викторович, мог обойтись без этого отступления, то кто же тогда не мог без него обойтись? Расколись, помполит!
И вот он живописует, напрягая все свое воображение и демонстрируя шедевры комиссионного вкуса. Популярный прозаик журнала «Юность», тот, что с «космополитическим уклоном», то есть Прозаик Номер Два (Прозаик Номер Один – это сам Конецкий), курит только американские сигареты с очень длинным фильтром. Он только что закончил многотомный роман, который «необходимо и обязательно должен был принести бессмертие», и потому настроен добродушно-снисходительно ко всему окружающему. Он прогуливается по Переделкино в дохе из леопарда и шапке из соболя, а «под всем этим мехом у него был костюм из итальянской ткани „павлиний глаз“…»
Сначала я не понимал, откуда все эти роскошества взялись у Конецкого. Может быть, отражение каких-то фрейдовских глубин или сугубо морского опыта – ведь приемщики в комиссионках обычно так и записывают «костюм итальянский „павлиний глаз'»… Потом догадался: проинспектировал гардероб своего гостеприимного патрона Евгения Александровича во время «недельного молчаливого сожительства» с его собакой Бимом. Кто по Москве не помнит триумфальных ПРОМЕНАД национального сокровища, облаченного вот именно точно в соответствии с набором Конецкого.
Однако он рассказывает не о нем, а обо мне. Ему надо создать емкий образ гнусного и тщеславного космополита. Ну, что еще? Ах да… «после прогулки он собирался отбыть на обед во французское посольство». Кажется, все? Да нет, чего-то еще не хватает. Вот для завершения – финальный мазок мастера прозы. Леопардовую шубу сопровождает француженка, «молоденькая обаятельная куртизаночка по имени Люси, от одного имени с ума сойдешь!» Он как-то вот запамятовал малость, Виктор Викторович Конецкий, во что была одета француженка, но это возможно оттого, что «прелестных француженок, если не очень холодно, можно и ни во что не одевать». Каков наш маринист? А вот еще врут враги, что нет галантных мужчин в ленинградской парторганизации!
Затем Прозаик № 2 желает добить «очаровательную куртизаночку» знакомством с Евтушенко и заводит всю компанию в его усадьбу, где живет, по Конецкому, в виде Бима дух Ярослава Смелякова. Согласно сей версии, «модерниста с космополитическим уклоном» не просто мерзкая шавка тяпнула, а все пролетарское родное искусство.
Далее описывается, как среди евтушенковских сугробов собачонка вежливо пропускает самого товарища Конецкого и прелестную француженку Люси, а потом героически атакует сзади классового врага. Жаль, что Конецкий не запел в этот момент: «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед!»
Меня всегда поражало, с какой неуклюжестью описываются в советской литературе комические ситуации. Конецкий не сделал исключения. Тут у него и какой-то пятиметровый мореный дрын, который Прозаик № 2 выдернул откуда-то «с такой решительностью и беспощадностью, как Пророк у Пушкина вырывает свой грешный и лукавый язык», тут у него и водосточная труба гаража Евтушенко, которую сокрушил этот дрын, тут у него и ноздреватый снег, в который он вминает «юную француженку», ибо опасается за состояние франко-советских культурных связей, и какая-то яблоня, старая, кривобокая и растопыренная, которую Прозаик № 2 тоже пытается вырвать, и француженкина «очаровательная ножка в алом сапожке» (вот уж соплей-то по этой француженке размазал!), и все это привлекается для создания атмосферы легкого небрежного издевательства над незадачливым космополитом, увы… вместо этого мы видим одну лишь косолапость и размазню, легкости не получается. И не получится, не старайся, литературной игры не построишь на дурных замыслах.
Завершает Виктор Конецкий свое отступление, «без которого бы он мог легко обойтись», да кто-то другой обойтись не может, следующим пассажем:
«…Ныне фамилию Прозаика Номер Два упоминать не принято (не принято, судари мои, и всё, а Виктор Конецкий знаток этикета. –
Туда ему, – скажу от всей души, – и дорога».
Дождливым мрачнейшим днем июля 1980 года, за пару недель до выезда из СССР, я последний раз в жизни встретил Юрия Казакова. Он вышел из переделкинского сельпо в своем излюбленном эстонском картузе с лакированным козырьком, не исключено, что в том самом, в каком отчаливал из Одессы шестнадцать лет назад. Бывают вещи, поражающие своей живучестью. Английский твидовый пиджак Петра Ильича Чайковского, висящий в его музее в Клину, хоть сейчас носи.
Юра, конечно, искал водку. В сельпо ее не оказалось, и он попросил меня подвезти его до другого магазина на станции. По дороге он начал рассказывать какой-то очередной несусветный творческий замысел: «…один чувак по лесу идет – понял, старик, – такой глухой, на фиг, лес, ни конца, бля, ни краю, и вдруг видит домик на опушке – ты понял, старик? – заходит, а там прекраснейшая девка его встречает, высшего класса такая особа, и множество напитков, на фиг, самого высшего качества…»
Зная, во что подобная ахинея под его пером превращается, я только поддакивал. Вдруг он прервал свой «творческий замысел» и сказал…» (Почему кавычки? Неужто не слышал Василий Павлович нынче даже уже затертого «из какого сора растут стихи, не ведая стыда»? Да, так Казаков рассказывал близким людям творческие замыслы, самые истинные замыслы – чрезвычайно деликатное, опасное и болезненное дело. Извечно художники здесь прикрываются – часто обыкновенной матерной грубостью. Под «ахинеей» только и может, как под пеплом, тлеть и разгораться из уголька огонь. Кавычки, в клетку которых засадил Аксенов «творческий замысел», несут нечто снисходительное к Казакову. Мол, у самого-то Аксенова творческие замыслы рождались и рождаются сразу, без всяких ахинеи, даже и без магического кристалла, который Пушкину лишь помогал смутно различать замысел романа. Ну, тут каждый своим путем идет. –