Снимаю ботинки, куртку и заглядываю на кухню. Тетя Нина сидит на табурете, голова – на столе. Спит. Я трогаю ее за плечо, спрашиваю:
– Вам что, плохо? Вы заболели?
Она открывает глаза, тупо смотрит на меня.
– А… Вовачка. Квартирантик ты мой залатой…
От нее воняет самогоном. Внизу, около плиты – пустая бутылка.
– Я это самое… Ну, напилась, короче. Ай, пашло оно усё на хер…Да?
– Точно. Самое лучшее средство – набухаться, и все будет классно, просто супер.
– Правильна гаварыш, Вовачка. Супер-пупер. – Она дебильно улыбается.
– Ну и чего вы напились? Что случилось?
– Ай… На хер…
– Ну, как хотите.
Я выхожу из кухни. Дверь в ее комнату открыта. На диване, посреди смятой простыни – большое мокрое пятно. Я захожу в свою комнату, захлопываю дверь. Вытаскиваю из стопки книг внеклассное чтение по английскому – «Daddy Long Leg». Сажусь за стол, читаю вслух отрывок на завтра.
На кухне тетя Нина фальшиво поет:
Я резко отодвигаю стул, встаю, подхожу к двери, приоткрываю.
– Тетя Нина, можно потише? Я все-таки учусь.
– Да, да, Вовачка, ты мяне прости. Я ж тябе, пачти што, люблю – ты у меня жывёш… Ты мне верыш?
– Верю.
– Веру, веру, усякаму зверу, и ежу-капыжу…
Я возвращаюсь к столу.
Тетя Нина разговаривает сама с собой.
– Аднажды у студёную зимнюю пору… Ну, напилась я, напилась… А хули… Аднажды у студёную зимнюю пору я из лесу вышел… Сталина, блядь, сюда надо… И Ленина… А жыдоу – пастралять усих. А то развели нешта такое – хуй прасцыш. Аднажды у студёную…
Я вскакиваю, открываю дверь. Тетя Нина стоит перед дверью.
– Можно потише?
– Можна, можна. Слушай, ты меня уже заябау. Я тебя убъю. Поняу?
– Как ты меня убьешь?
– Абыкнавенна. Нажом. Ноччу, кагда ты спать будеш.
Она надувает губы и кивает головой.
Двенадцать ночи. На кухне радио играет белорусский гимн: тот, что был при «совке», только без слов. В хозяйкиной комнате – тихо.
Я ворочаюсь на кровати, не могу уснуть. Сердце стучит, в животе ноет, хочется срать. Подушка – твердая, как камень. Я мну ее руками, поворачиваюсь к стене, натягиваю одеяло.
Просыпаюсь, смотрю на часы. Полдевятого. Я не слышал будильника и не помню, когда уснул.
Вскакиваю, надеваю штаны, бегу на кухню. Зажигаю плиту, ставлю чайник.
Тетя Нина выходит из комнаты.
– Вова, ты прасти меня, если што. Я учера, ну это… Я абы-што гаварыла?
– Да. А вы что, не помните.
Она качает головой.
– Не-а, ничога не помню. Ладна, ну ты меня прасти, а? Дурная баба напилась… Прастишь?
Звоню в квартиру Ивана Петровича. Открывает он сам – в халате и шлепанцах, с недовольным лицом.
– Здравствуйте.
– Здравствуй, заходи.
Я переступаю порог, достаю из рюкзака второй том Короткевича – брал летом почитать.
– Вот, я у вас брал…
Иван Петрович забирает книгу, кладет на телефонный столик. Я поворачиваюсь уходить.
– Куда? Останься, хоть чаю попей. Вера, Володя пришел!
Вера Сергеевна выглядывает из кухни, улыбается накрашенными губами.
– Здравствуй, Володя, заходи, всегда рады тебя видеть.
Я иду в кухню, сажусь на табурет, Иван Петрович – в кресло в углу. Он берет со стола «Аргументы и факты».
Вера Сергеевна ставит чайник, включает плиту, поворачивается ко мне.
– Ну, рассказывай, как дела, студент.
– Так, нормально. Учусь…
– Да, понимаю, сложно еще что-то сказать – только начало первого курса. А вообще, учиться нравится?
– Более-менее.
– Это хорошо, очень хорошо. Только вот время такое… Что творится – просто жуть. Народ беднеет, цены растут каждый день. Стипендии вам сколько платят?
– Тысячу.
– Ну, знаешь, это еще ничего. У нас вот с Ваней пенсия всего по две тысячи. Представляешь, какая несправедливость? – Я киваю. – Всю жизнь отработали на государство, двигали науку вперед – и такой результат. Ну разве не обидно, а?
– А чего ты ожидала? – резко говорит Иван Петрович. – Я давно, как только этот меченый пришел к власти, понял, что ничего хорошего не будет. Развалил страну, поставил народ на грань выживания. Кто сейчас хорошо живет? Одни только воры и проститутки, извиняюсь за выражение. Вся старая номенклатура у власти – Кебич этот, гнида поганая. Шушкевич – да, нормальный человек, ученый, но что они ему дадут сделать?
– И главное, что обидно – мы то уже свое отжили, – говорит Вера Сергеевна. – А они как будут, молодые? Раньше все было просто – институт, аспирантура, диссертация. А сейчас?…
– Ну, у меня специальность перспективная…
– Какая там перспектива? – Иван Петрович хмыкает. – Не надо никого слушать, послушай меня. Все сейчас учат языки, все хотят за границу. А закончишь – пойдешь преподавать в училище, идиотов учить с одной извилиной. Даже в школу не возьмут – все к тому времени будет занято.
– Ладно, Ваня, ты Володю не пугай. Пусть учится, а там будет видно. Может, еще все образуется.
Вера Сергеевна ставит на стол вазочку с вишневым вареньем и хлебницу с батоном, пододвигает мне чашку чая. На ободке – отпечаток ее помады. Я поворачиваю чашку другой стороной.
Звонит телефон. Вера Сергеевна идет в прихожую. Я чайной ложкой накладываю варенье на хлеб, кусаю, запиваю чаем.
– Это ж надо – дожить до такого, – бубнит Иван Петрович. – Два года назад вышел на пенсию – сто тридцать два рубля, самая большая по тем временам. И на те деньги можно было нормально жить, еще до всех подорожаний. А сейчас разве это жизнь? Так, существование. И главное – уравниловка. Хуже, чем при социализме – кто не работал ни дня в жизни, все равно пенсию получает, рублей восемьсот, а то и тысячу. Слов просто нет…
Его халат расстегнулся, над резинкой трусов висит толстый волосатый живот.
Я допиваю чай, поднимаюсь.
– Я – в туалет.
Иван Петрович кивает головой.
Открываю дверь туалета – и захлопываю, ойкаю. Вера Сергеевна сидит на унитазе, свет не горит.
Иван Петрович орет из кухни:
– Говорил я тебе – не надо на этом экономить, а ты все: «свет подорожал», «свет подорожал»…