деревянную площадку, которую называют по-банному полок. Там и было настоящее пекло – черное и сизое.
Падая на четвереньки, парильщики заползали по лестнице наверх. Батя нагнал такого жару, что ни встать, ни сесть здесь было невозможно. Жар опускался с потолка, и между ним и черными, будто просмоленными, досками оставалась лишь узкая щель, в которую втиснулись и Батя, и Моня, и все парильщики, и мы с Кренделем.
Молча, вповалку все улеглись на черных досках. Жар пришибал. Я дышал во весь рот и глядел, как с кончиков моих пальцев стекает пот. Пахло горячим хлебом.
Пролежавши так с минуту или две, кое-кто стал шевелиться. Один нетерпеливый махнул веником, но тут же на него закричали:
– Погоди махаться! Дай подышать!
И снова все дышали – кто нежно, кто протяжно, кто с тихим хрипом, как кролик. Нетерпеливый не мог больше терпеть и опять замахал веником. От взмахов шли обжигающие волны.
– Ты что – вентилятор, что ли? – закричали на него, но остановить нетерпеливого не удалось.
А тут и Батя подскочил и, разрывая головой огненный воздух, крикнул:
– Поехали!
Через две секунды уже вся парилка хлесталась вениками с яростью и наслаждением. Веники жар- птицами слетали с потолка, вспархивали снизу, били с боков, ласково охаживали, шлепали, шмякали, шептали. Престарелый Батя орудовал сразу двумя вениками – дубовым и березовым.
– А у меня – эвкалиптовый! – кричал кто-то.
– Киньте еще четверть стаканчика, – просил Батя. – Поддай!
Кожа его приобрела цвет печеного картофеля, и рядом с ним, как елочная игрушка, сиял малиновый верзила в зеленой фетровой шляпе. Себя я не разглядывал, а Крендель из молочного стал мандариновым, потом ноги его поплыли к закату, а голова сделалась похожей на факел.
От криков и веничной кутерьмы у меня забилось сердце, от близости Мони стучало в ушах. Я схватил Кренделя за руку и потянул по лестнице вниз.
– Давай еще погреемся, – ватно сипел Крендель, кивая факельной головой, но я все-таки вытянул его из парилки под душ.
Быстро обмывшись, мы вернулись в раздевальный зал и притаились на тронах. Я волновался и только надеялся, что Моня не сразу заметит пропажу. Но он заметил. Сразу.
Распаренный, как морковь, он вышел из парилки, глянул на трон, и ноги его подкосились. Он упал на колени и заглянул под трон.
– Пространщик, – шепнул он, – пропажа!
– Чего такое? – подбежал Мочалыч и, не размышляя, тоже встал на колени, заглядывая под трон.
– Товарищи, пропажа, – шептал Моня, шевелил дрожащими губами и стремительно натягивал кожаные трусы и жилет.
Взгляд его прыгал по раздевальному залу в поисках брюк и вдруг наткнулся на древних римлян, которые выходили из парилки. Подозрительная молния вылетела из его глаз.
– Где брюки, Лысый?! – крикнул Моня, подбегая к Тибуллу.
Поэт оторопел:
– Какие брюки?
– Пропажа, товарищ! – пояснил Мочалыч.
Тибулл подлетел к своему трону, схватил собственные шоколадно-вишневые брюки, махнул ими, как вымпелами.
– Эти?! – крикнул он на весь зал. – На! Бери! На! Нужны мне твои брюки! У меня восемь пар в гардеробе!
– А у меня знаешь сколько? – воскликнул Тиберий, не желая отставать от поэта. – Знаешь, сколько у меня пар?
– Постойте, – влез Мочалыч. – А ботинки целы?
– Ботинки? – туповато повторил Кожаный. – Не знаю, где ботинки.
Между тем ботинки он давно уж успел надеть. Он вообще оделся с ног до головы, и только одной важнейшей детали не хватало, чтоб завершить его человеческий облик.
– А знаешь, сколько у меня ботинок? – продолжал наседать Тибулл, но Кожаный отмахнулся и вдруг подошел ко мне, развернул пальцами простыню.
– Может, ты видал, кто взял мои брюки?
Сердце мое стукнуло в последний раз. Я высунулся из простыни, выставил голову, как под топор палача.
«Я не знаю, кто взял ваши брюки», – хотел сказать я и не мог. В этой истории мне была отведена только одна фраза. Одна-единственная. А большего, как ни крути, я сказать не мог.
– Еще бы, – сказал я, и топор взлетел над моей головой.
– Подкидыш! – сказал Кожаный. – Подкидыш, собака такая!
Со свистом топор рассек воздух и отрубил мою голову. Голова покатилась по полу в мыльный зал, но