портретом и эти парни…
Это было лет восемь назад, да, восемь лет назад, в 1934-м. Вновь обнародованный закон повелевал: довольно именоваться по месту рождения; каждый турок, достигший восемнадцати лет, должен отныне, как гражданин любой цивилизованной страны, иметь фамилию, какую — надлежит выбрать ему самому.
Пока он сидел на жесткой скамье без спинки, в кабинете, пропахшем, как все полицейские участки на свете, карболкой, гнилым шинельным сукном и сапожной кожей, парни один за другим подходили к столу и называли свои фамилии. По всему видно, думали они над ними долго, совещались с приятелями, советовались с родней. Но странное дело, их фамилии были похожи друг на друга, как блюда с пловом, приготовленные одним поваром. Тюрккан — «Турецкая кровь», Асланкан — «Львиная кровь», Савашкан — «Боевая кровь»… Кровь, кровь, кровь!
Впрочем, что ж тут странного? Шовинизм, он начинается с крови — турецкая, немецкая или китайская, она-де чище любой другой. И кровью кончается: парни были из тех, что громят греческие кладбища, лавки армян, мастерские евреев. Это только им казалось, что они все сами выдумали: на деле же головы у них были начинены фаршем из одной мясорубки.
Когда он входил в участок, то еще не знал, какую выберет себе фамилию. Но, слушая, как парни, точно заведенные, твердят: «кан, кан, кан», захотел поиздеваться над ними.
— Ран!
Полицейский комиссар удивленно поднял глаза.
— Что это значит?
— Ровным счетом ничего!
Комиссар пожал плечами: «Ран так Ран!» И заполнил графу. В конце концов закон не предписывал, чтобы фамилия имела какой-нибудь смысл.
Воспоминание не вызвало улыбки. Мальчишеская выходка. Он только что вышел на волю из тюрьмы — из этой самой, и голова закружилась. Тогда хоть ему было тридцать два…
«Вот и вы, батенька, жизнь проживете, а все останется, как было, тогда-то вы и заплачете, как говорят бабы, ручьистее», — так, кажется, говорил старик Толстой… На нарах в изголовье стопкой лежали исписанные листы. Последняя сцена помнилась наизусть: смертельно раненный князь Андрей глядит на синий купол неба… Надо бы скорей кончить перевод, чтоб первый том «Войны и мира» успел выйти до зимы… Больше ты для них ничего не сможешь сделать.
Но он по-прежнему, не шелохнувшись, сидел на нарах. Подумаешь, дело?! Какого черта…
И он увидел еще две графы, заполненные щеголеватым писарским почерком:
«Место рождения — город Салоники.
Год рождения — 1318»…
Год 1902-й по христианскому летосчислению, или 1318-й год хиджры по мусульманскому, начался для Мехмеда Назыма-паши счастливо.
После того как падишах отозвал его из Сиваса, он долго добивался нового назначения. Абдул Хамид II, злопамятный и коварный, не забыл ему мерсийской истории. Правда, с помощью влиятельных заступников Мехмед Назым-паша после Мерсина был губернатором в разных городах, но нигде ему не давали продержаться больше двух лет. Падишах вообще не любил, чтоб высшие чины, особенно те, от которых зависело взимание податей, подолгу засиживались на одном месте: длительная служба в одном городе волей-неволей заставляет считаться с интересами местных жителей, а это никак не устраивало дворец. Шутка сказать, тысяча двести жен! Поваров — восемьсот, лакеев — тысяча, адъютантов — полтысячи, шутов, музыкантов и одописцев — четыреста, врачей — шестьдесят, аптекарей — тридцать, парикмахеров — пятьдесят, личной охраны, шпиков — тридцать тысяч, а прочей челяди несть числа! Попробуй прокормить такую ораву. Сам Абдул Хамид в пище был весьма привередлив — молоко пил только от тех коров, что круглый год кормились знаменитыми яблоками Амасьи, телят для его стола откармливали африканскими фруктами. Хоть и велика еще была доставшаяся ему от предков империя — от Африки до Кавказа, от Аравии до Боснии и Албании, — казна постоянно пустовала, жалованье чиновникам не платили по году, оставалось жить на «бакшиш». Нет, султан никак не мог позволить, чтобы губернаторы — вали — считались с интересами провинции. И все же иные вали сидели по пять-шесть лет на одном месте, а Мехмеду Назыму- паше чуть ли не через год приходилось возвращаться в столицу, обивать пороги, пускать в ход все свои связи и тратить немало денег, чтобы добиться нового назначения.
Но паша не раскаивался в том, что сделал в Мерсине десять лет назад, — слишком уж нагло стали вести себя иноземцы на имперской земле. Мало того, что с них пошлин не брали, что все концессии, и главная из них — табачная монополия, были в их руках. Гяуры были неподсудны мусульманским судам. На это, видать, и надеялся англичанин Томпсон, или как там его звали, когда в гневе ударил тростью по голове мальчишку- носильщика. Да так ударил, что мальчик свалился замертво.
Но англичанин просчитался: мерсийский мутасаррыф[1] Мехмед Назым-паша оказался человеком решительным.
Британский консул потребовал немедленно освободить англичанина и даже угрожал бомбардировать город с кораблей королевского флота, которые стояли в порту. Назыму-паше пришлось взять заложниками всех английских подданных и пригрозить, что в случае бомбардировки все они будут казнены.
Пока консул через свое посольство в Стамбуле жаловался султану, пока секретарь его величества прислал по телеграфу султанский фирман, повелевавший тотчас освободить всех британских подданных, дело было сделано. Назыму-паше оставалось только покаянно сообщить о невозможности исполнить монаршую волю, ибо англичанин Томпсон успел благополучно испустить дух на виселице.
Это, конечно, было неслыханной дерзостью.
Все служилые люди империи — от последнего писаришки до великого везира — считались рабами повелителя правоверных. Мог он, когда ему вздумается, в знак последней султанской милости прислать вам шелковую бечевку, которой следовало самому удавиться, не проливая мусульманской крови, или же поднести из своих высочайших рук чашу с медленно действующим ядом. Если же несчастный окончательно утратил монаршее благоволение, ему предстоял долгий путь в гибельные пески Йемена и Хиджаза, а там уж аллах — да будет благословенно имя его! — сам выбирал способ и время, чтобы прислать ангела смерти Азраила.
Несмотря на все связи, не сносить бы головы и Мехмеду Назыму-паше. Но двумя неделями раньше посол его величества короля Великобритании устроил неподалеку от своей виллы на Босфоре парусные гонки и позволил себе пригласить на них кой-кого из высших турецких сановников, хотя знал, что Абдул Хамид, опасаясь европейской крамолы, строжайше запретил всяческие частные сношения с иноземцами. Падишах был разгневан сверх меры. Следовало проучить посла высокочтимой державы. Случай в Мерсине был сочтен весьма подходящим, и кара миновала строптивого мерсийского мутасаррыфа Назыма-пашу. Но имя его Абдул Хамид запомнил.
Мехмед Назым-паша слыл человеком не только решительным, но и либеральным. Он писал стихи, издал несколько своих сочинений о стихосложении, что само по себе было достаточно предосудительным для высшего чиновника империи. Мало того, Мехмед Назым-паша состоял мюридом Джелялэддина Руми Мевляны, того самого средневекового поэта и мистика, который сочинил отнюдь не правоверную поэму «Месневи». В этой поэме Джелялэддин среди прочего утверждал, что ценность человека не зависит от его земного величия, проповедовал культ сердца и предерзостно утверждал, что аллах не верховное существо, создавшее все сущее, а, наоборот, все сущее — это и есть аллах.
Мехмед Назым-паша был членом основанного поэтом дервишского ордена Мевлеви, этой масонской ложи мусульманского мира, участвовал в радениях, во время которых посвященные при посредстве музыки, песнопений и пляски, сливались в мистическом экстазе с господом.
Как доносил начальник султанского сыска, в числе поэтов, писателей и музыкантов, собиравшихся в доме Мехмеда Назыма-паши на азиатском берегу Босфора, были сторонники крамольного писателя Намыка Кемаля, который почитал родину выше особы падишаха и после двенадцатилетней ссылки опочил на острове Хиос. Надлежало выяснить, не служил ли еретический культ сердца для Мехмеда Назыма-паши лишь прикрытием симпатий к созданному Намыком Кемалем обществу «младоосманов», которое свило свое гнездо в Париже и требовало — да простит нам аллах наши прегрешения! — восстановить так называемую конституцию.