Немало арестантов обобрал и отправил в камеру голых Хамди-ага. Туда, где спали прямо на полу, покрываясь газетой. А этой весной, когда вздорожала на воле жизнь, — война хоть и шла за рубежом, но давала себя знать, — из камеры голых стали выносить трупы.
Нет, Хамди-ага обитателей камеры папаши Адама не боялся — голодный человек что баран. Он страшился конкурентов. Дело было прибыльное, и каждый хотел занять его место.
Усевшись на молитвенном коврике, Хамди-ага перебирал четки и думал. Зекерия-ходжа[12] подошел, сложив руки на животе. Верно, хотел развеять его мрачные думы. Как знать, что за сон привиделся сегодня аге! Зекерия-ходжа был служкой при мечети и сидел «по клевете». На тюремном жаргоне «клевета» означала воровство. Но у служки и «клевета» была особой: он заменял бесценные плитки средневековой керамики, которой были украшены стены мечети, подделками, а сине- зеленые частицы чуда — ведь секрет старых мастеров не раскрыт до сих пор — сбывал туристам. В тюрьме Зекерия стал чем-то вроде личного муллы Хамди-аги, подкрепляя каждую его пакость своей фетвой, в душеспасительных беседах с арестантами выведывал тайны и «худые слухи» доводил до Хамди-аги. Своему повелителю по толстому соннику он толковал сны безвозмездно, остальным — за мзду. Нет, не за деньги: божьим словом торговать — против аллаха грешить, а за пару сигарет, пайку хлеба, чашку кофе. Но в то утро Хамди-ага отмахнулся от него, как от пса: «Пшел!»
Пятясь и кланяясь, словно перед ним был падишах, Зекерия-ходжа забился в свой угол.
Хамди-ага думал. Когда все вышли на прогулку, он остался в камере. Остались и его телохранители — Шевкет и Осман. Замышлялось недоброе. Что именно — вскоре выяснилось.
В мануфактуру явился цыган Мустафа из камеры голых. Отозвал патрона и зашептал ему на ухо:
— Поберегись, отец. Хамди-ага велел мне пришить тебя. Все равно, мол, сидеть мне еще десять лет, а без денег и года не протянешь. Пришьешь патрона, получишь-де хороший куш. И наказание небольшое — он один из врагов правительства. Я было согласился, а потом плюнул… Петей-метей, что ли, я не видел?! Поганец меня за дешевку считает… Но у меня не такая совесть, чтоб поднять руку на отца Назыма!
Штаны у Мустафы были из рваного одеяла, на голое грязное тело напялен зипун. Босые ноги черны, словно корни старого дерева. Его трясло не то от страха, не то от холода. Друзья велели Назыму не выходить из камеры одному и советовали сидеть только спиной к стене. Но разве за ним уследишь? Начнет складывать стихи, обо всем забудет. Выходит в коридор, машет руками, натыкается на встречных- поперечных. Глаз с него не спускай.
Прошло несколько дней. Как-то перед обедом Назым услышал крик:
— Хамди-агу пришили!
Жандармы выстроились на стенах. Нацелили винтовки во двор.
— Всем стоять на местах! Шевельнетесь, стрелять буду! — кричал сержант.
Свистели надзиратели. Слышались вопли, крики раненых. Оказалось, что контрабандисты из Балыкесира, лазы с черноморского побережья и черкесы, всего семь человек, у которых Хамди-ага разорил «шкуры», сговорились убить его, чтобы снова организовать игру на себя.
Был день свиданий. Семь человек с ножами в карманах заняли позиции на внутреннем дворе — у лестницы и у входа в помещение для свиданий, ожидая, когда вызовут Хамди.
Хамди-агу вызвали. Он прошел мимо засады — никто не решился на него напасть. Когда он, возвращаясь обратно, постучал в дверь отделения, балыкесирец Хильми бросился на него с ножом. Хамди перехватил его руку. Но тут ему в спину одновременно вонзились шесть стальных лезвий. Падая, Хамди-ага успел пырнуть Хильми ножом. Оба растянулись в луже крови. Хамди был еще в сознании. Последним усилием дотянулся до отлетевшего ножа, еще два раза ударил Хильми и испустил дух.
Из-за решеток за побоищем следили восемьсот пар глаз.
Убийц заковали в кандалы, рассадили по камерам верхнего этажа.
Ожидая суда, балыкесирцы сидели перед решетками, грелись на солнышке и глядели вниз во двор. Там вдоль стены взад-вперед ходил Назым. Жестикулировал, бормотал, морщился, останавливался, снова пускался вдоль стены.
— Вот этого видишь? — спросил один из балыкесирцев. — Вот того, что мотается у стены? Говорят, его имя в истории записано, веру его так!..
— Конечно, записано. Детина с головой, ученый…
— Вот шайтан мне и шепчет на ухо: убей его. Если убивать, то таких. А мы убиваем, как дрова рубим, — лежи дубина, лежи еще одна. Ну и что? Расстелем «шкуру», проживем с год, а потом и нас пришьют. Вот если его уложить, во всех газетах про тебя напишут и слава твоя в историю войдет…
— Да что ты, браток, — это отец Назым! Разве на него подымется рука?
Когда прислужник из камеры голых, прибиравший верхний этаж, рассказал об этом разговоре Рашиду, тот не на шутку встревожился.
— Вот и я напугался, — подтвердил прислужник, — у болванов мозги набекрень. Кто их знает, что в голову им придет. Пусть отец Назым поостережется…
Врач уложил Назыма в лазарет: у него начался сильный сердечный приступ, на руках выступили пятна.
Выслушав Рашида, он усмехнулся;
— Ишь ты, решил меня убить, чтобы попасть в историю… Что ж, пусть попадает… Раз ничего другого, чтоб попасть в историю, ему не осталось…
…Он умер у него на руках, этот балыкесирец, мечтавший попасть в историю.
Пока Назым лежал в лазарете и писал портрет лазаретного повара Чорбаджи Мехмеда, балыкесирцы передрались между собой. И под вечер его доставили в лазарет со смертельной раной.
На воле стояла синяя весенняя ночь. Раненый очнулся.
— Воды… Дайте воды!..
Это был молодой парень по имени Авни. Назым подошел, осторожно приподнял его голову с рваной, ржавой лазаретной клеенки, поднес к губам кружку. Авни сделал глоток. Уперся взглядом в лицо Назыма.
— Это ты, отец?!
— Я, я.
— Я собирался убить тебя, отец. А выходит, мне суждено последний глоток воды принять из твоих рук. Прости…
В деревне воду льют вслед уходящим на войну солдатам, чтоб легок был их путь и вернулись они домой. Подать воды умирающему — оказать ему последнюю милость.
— Прости, отец… Не поминай лихом…
За тюремными решетками в прозрачно-синем весеннем небе горели звезды. Такие яркие, такие крупные, что вот-вот войдут через окна к людям в дома… Горечь, такая горечь, словно яд разлился во рту!..
…Контрабандист Авни все же попал в историю. Не как убийца Назыма Хикмета. Как один из его героев.
Через двадцать лет Назым, изменив имена, расскажет о нем в романе. В своей московской квартире на Песчаной он будет читать роман друзьям, изредка поглядывая на них из-под очков в роговой оправе. И никто из слушателей не будет знать, что это последняя книга Назыма Хикмета…
Последняя книга… В тюрьме он был уверен, что его главная книга, над которой он работал с 1941 года, будет и последней. Так она была задумана, что должна кончиться лишь его собственной смертью.
Книга, которую никому еще не удалось написать. Она должна была вместить в себя тысячи героев и десятки стран — Турцию и Советский Союз, Китай и Англию, Индию и Латинскую Америку, Францию и США. Поэтическая история XX века — громада событий, времени, движений, народов.
Проза для такого замысла не подходила. Он хотел выразить единство и многообразие мира, величие человеческой судьбы и краткость человеческой жизни, вплетающейся, как нить, в ткань века.
Чтобы написать это в прозе, не хватило бы и десятка жизней. Бальзак, Золя, Толстой где-то подошли к пределу человеческих возможностей. Для его замысла годилась только поэзия с ее способностью в один