поступке — выйти навстречу своим страхам как субъекту жертвоприношения, заявив об этом публично и завещательно покаявшись перед сыном, но утвердив: «В начале (все-таки) было Слово».
Но перед нашим взглядом неистребимо стоит пламя Готланда. Весело и страшно исчезающий в огне Дом.
«Он как сучок в глазу души моей, Горацио!»
История с «двойным» пожаром взывает. Она требует своего прочтения как составляющая творческого поступка.
Первоначальный (до первого сожжения) дом — декорация и в прямом, и в переносном смысле. В
В
Тот же путь духовного преображения намечал для себя и режиссер в «Слове об Апокалипсисе». Иначе как
Сочетание целого ряда социальных и природных влияний, случайных, а частью таинственных для свидетелей события, привело к тому, что первая,
Итак, жертвоприношение не состоялось как религиозноэтический подвиг проповедника — во всей своей неповторимой первичности. Но состоялось как эстетический подвиг художника, состоялось как искусство — все же вторичное по отношению к жизни (и смерти). Состоялось как нешуточная игра с реальностью, с натурой.
Не зря же за пределами катастрофы, происшедшей на съемочной площадке, говорили о Высшем Промысле. Не зря Анна Асп, самоотверженно боровшаяся за пересъемку, при перестройке дома в значительно более облегченном варианте признавалась, что «бесконечно счастлива, что сломалась камера и что англичане запороли пожар, потому что в первый раз всё выглядело неестественно, а теперь все будет натурально, как и полагается в фильмах Тарковского.
Всё и выглядело настолько натурально, насколько может быть натуральным художество – особенно такое, как кино. Ведь и в творческой концепции самого Андрея Арсеньевича искусство велико тем, что, будучи вымыслом, всё же сулит нам бессмертие.
И обливаемся слезами, как это случилось, например, с Алексеем Германом, когда он смотрел «Жертвоприношение». И даже, может быть, не потому, что переживаем драму несчастного Александера, попытавшегося
Серый клетчатый шарф Андрея Тарковского.
Помните? Переводчица повесила его в декорации рядом с венком из полевых цветов, а Тарковский попросил не убирать: «Пусть останется на память…» Раньше об этом знала только Лейла. И к горлу, признавалась она, подступал ком, когда в очередной раз шарф развевался перед ней на экране. После появления ее книги на эту деталь, может быть, обратит внимание не только она. Не только у нее на глазах появятся слезы…
Ведь сердце сжимается — жаль человека! Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано…
ПАМЯТНИК. ЭПИЛОГ
Из воспоминаний А. В. Гордона
«…В начале известия — оцепенение: вот оно и случилось, где-то там, в далеком Париже…»
Что же, Марине идти в Госкино, поскольку она имеет право попрощаться с братом?
Но Марине Арсеньевне плохо, она лежит, и в Госкино отправляется Александр Витальевич. В душе никаких надежд, хотя Ермаша уже нет. А Баскаков на месте. И из его кабинета выходит Кончаловский.
«Перегораживаю ему путь, раскрываю руки для горестных объятий и взаимных, надеюсь, соболезнований. По глазам Андрона вижу, что знает о смерти, но говорить не хочет. Весь в себе и, может быть, торопится. А я надеялся: возможно, совет даст, как быть, как на похороны попасть».
Начальство неожиданно идет навстречу: «Пусть приезжает ваша жена, пусть оформляет документы, можно ехать всем родственникам…» Является куча проблем, одна из них: где достать деньги на билеты?