На круглом столе стояли два больших серебряных подсвечника, явно старинных. Буллит зажег свечи. И на отполированном временем серебре, на прозрачном фарфоре, на слабеньких цветах, на голубоватых шторах заиграл радостный, успокаивающий свет.
Неужели возможно, неужели это было правдой, что прямо за порогом этой вот комнаты, уединенной как убежище или как иллюзия, начиналась брусса, брусса людей и диких зверей?
Мне вспомнились старый Ол Калу и
– К моей хижине сегодня подходили два масая, – сказал я. – Мне они показались просто великолепными. Особенно юноша. Он был…
– О! Нет, я вас умоляю, не надо о них, – воскликнула Сибилла.
Она уже не думала о своей роли. В ее голосе появилась истерическая нотка. Казалось, я вдруг впустил воинов-варваров в комнату с голубоватыми шторами, освещенную мягким пламенем свечей.
– Я знаю их, – продолжила Сибилла, поднося Руки к вискам. – Я их знаю даже больше, чем хотелось бы. Эти тела, голые, как у змей, эти шевелюры, эти глаза, как у сумасшедших… И они опять пришли сюда!
Несмотря на то что все окна снизу доверху были зашторены, Сибилла бросила на них отчаянный взгляд и прошептала:
– Что со мной будет… Это и так уже ад для меня.
Буллит резко встал. Что он собирался делать? Он и сам не знал. Он стоял посреди комнаты, неподвижный, немой, громадный, неловкий в своей праздничной, плохо пригнанной к его костям и мускулатуре одежде, словно скованный ее крахмалом. На его лице под влажными, приглаженными волосами застыло поразительное выражение человека, который чувствует себя безнадежно провинившимся, но не понимает, в чем же состоит его вина.
Сибилла увидела, в каком он находится состоянии, и ее любовь пересилила все остальное. Она быстро обогнула стул, взяла руку Буллита и сказала:
– Милый, прости меня, это нервы. Я ведь только из-за Патриции. Но я прекрасно понимаю, что другая жизнь для тебя невозможна.
Буллит снова сел, словно избавленный от наваждения. Сибилла тоже вернулась на свое место. Внешне все, казалось, пришло в норму. Игра в прием могла и должна была продолжаться.
– Джон, – сказала Сибилла тем тоном, который предписывала ей эта игра, – почему бы тебе не рассказать нашему гостю какие-нибудь случаи из твоей охотничьей практики? Я убеждена, что они его очень заинтересуют.
– Ну разумеется, сейчас расскажу, – сказал Буллит.
Он сделал бы что угодно ради Сибиллы после того, что Сибилла минутой назад сделала для него. Однако внезапная радость может нарушить ход мыслей с таким же успехом, как и страдание. Буллит потянулся было рукой к волосам, потрепать их, но почувствовал, что они влажные, отдернул руку, как от огня, и сказал:
– Я вот думаю, с чего бы начать.
– Знаешь, – посоветовала Сибилла, – расскажи, например, историю, которую ты мне рассказал в тот день, когда мы с тобой познакомились.
– Конечно, конечно! Прекрасно! – воскликнул Буллит.
Он повернулся ко мне и сказал:
– Это случилось в Серенгетти лет десять назад. Дальше все пошло как по маслу. Речь шла о том, как он воевал со стаей львов-людоедов, отличавшихся невероятной хитростью и дьявольской свирепостью. Буллит рассказывал хорошо и просто. Кроме того, в его рассказе присутствовала какая-то особая вибрация оттого, что, обращаясь ко мне, он по сути говорил для Сибиллы. Сначала она, как и положено гостеприимной хозяйке дома, думала лишь о том, какое впечатление производит рассказ на меня. Однако' вскоре ее внимание отвлеклось от меня. Ее руки и ее лицо успокоились. Во взгляде появилось то лучезарное простодушие, которое делало ее глаза еще более красивыми. Сибилла слушала и видела не Буллита, развлекающего ненароком на один вечер заглянувшего гостя. Она видела того Буллита, каким он был десять лет назад, более легкого телом, более тонкого и задорного лицом, без хрипоты в голосе, без красных прожилок в глазах. Только что встреченного впервые Буллита, застенчивого великана с запахом бруссы на одежде и ореолом опасностей над челом, Буллита, белого охотника в блеске его славы. Ну а он рассказывал свою историю для только что приехавшей из Европы юной девушки, простодушной, восторженной и жизнерадостной, которая слушала его на утопающей в цветах веранде отеля «Норфолк», в баре ресторана «Сиднэй», в салонах «Мутайга-клуба», слушала так, как никто и никогда его не слушал, смотрела так, как никто на него никогда не смотрел.
Иногда Сибилла шепотом напоминала Буллиту, что он пропустил какую-то деталь или чересчур сжато рассказал какой-то эпизод. Во всех случаях эта деталь или этот эпизод подчеркивали мощь, свирепость, сообразительность хищников, а следовательно – неустрашимость и ловкость Буллита. И вот, ведомый и вдохновляемый молодой женщиной, он опять обретал вкус крови, он снова ходил по бруссе, снова был великим истребителем животных. Но при этом сам рассказ об этих опасностях и утомительных переходах, о погонях в непроходимых колючих зарослях, об обмене мнениями с голыми черными следопытами, об изнурительных и рискованных засадах звучал для Сибиллы и Буллита как сладостные признания в любви, которая и не думает умирать.
Внезапно Буллит резко замолчал посреди фразы, а Сибилла привстала на стуле, и лицо ее побледнело, сделалось серо-восковым. Где-то в бруссе – очень далеко? совсем близко? – раздался вопль, протяжный и страшный, похожий одновременно и на грозное рычание, и на жалобный стон; он возник и все звучал, звучал в этой комнате с закрытыми окнами. И пока он не иссяк, никто из нас не шевелился. Но как только он смолк, Сибилла бросилась к окну, раздвинула шторы. Солнце уже село. На землю спустились сумерки, которые в тропиках длятся одно мгновение. Тени густели.
– Джон! Джон! – сказала Сибилла. – Уже темно.
– Ну еще не совсем, милая, еще не совсем, – ответил Буллит, подойдя к жене.
– Никогда, еще никогда Патриция не задерживалась в лесу так долго, – сказала Сибилла. – А ночь наступает, ночь…
Сибилла резко отвернулась от окна. Ей было невыносимо наблюдать, как темнота с каждой секундой усиливалась, густела, словно какой-то черный дым. В открытое окно залетел первый вечерний ветерок. Пламя свечей заколебалось.
– Джон! Ну сделай же что-нибудь! – воскликнула Сибилла. – Возьми с собой боев,
В этот момент послышалось и повисло в воздухе все то же рычание, которое мы только что слышали, более слабое на этот раз, приглушенное, но все же отчетливое и по-прежнему грозное. Сибилла прижала ладони к ушам. Буллит задернул шторы, отгораживаясь от надвигающейся темноты.
– Джон! Джон! – закричала Сибилла.
– Иду, – сказал Буллит.
Но тут дверь как бы сама собой распахнулась и в комнате появился Кихоро, черный, переломленный в пояснице, испещренный шрамами, одноглазый, сделал один шаг и остановился. Не говоря ни слова, он мигнул Буллиту своим единственным глазом, обозначил беззубым ртом некое подобие улыбки и исчез.
Сибилла с криком радости, таким протяжным, что он похож был скорее на стон, упала в кресло. Широкая ладонь Буллита коснулась ее лица, где не осталось ни единой кровинки.
– Ну вот видишь, дорогая, – произнес он очень тихо, – все в порядке.
– Конечно, – прошептала Сибилла, глядя поблекшими, опустошенными глазами.
Она окинула взглядом стол, кружевную скатерть, вышитые салфетки, старинный фарфоровый сервиз, серебряный чайник, где продолжала кипеть вода. К ней вернулись силы. Она сказала:
– Джон, будь добр, сходи за Патрицией. Девочке пора попить чаю.
XIII
Когда мы с Сибиллой остались одни, у нее возникло было искушение вернуться к тону и к манерам, что называется, принятым в хорошем обществе. Но потрясение оказалось слишком сильным.
– Я уже перестаю соображать, что делаю, – сказала она, слегка покачивая головой. – Джон всегда прав. Но я больше не могу. Нервы у меня на пределе. Слишком уже долго мы живем вот так.
Сибилла подумала, не знаю почему, что я собираюсь прервать ее, и нетерпеливо замахала рукой.
– Я, конечно, понимаю, понимаю, – сказала она. – Вы находите, что здесь просто великолепно.