знаменитых стрелков: под них я засыпал, под них я ел, я ими просто объедался. Я научился выслеживать зверей, как настоящий африканец, всаживать пулю хоть между глаз, хоть в уязвимое место под плечом, прямо в сердце. А потом, когда я захотел сделать из карабина свою профессию, мой отец вдруг пришел в бешенство. Он распорядился, понимаете, распорядился, чтобы я отправился в пансионат в Англию.
До этого Буллит обращался в основном к самому себе. А тут он призвал меня в свидетели.
– Вы такое можете себе представить, а? Общая спальная комната, столовая, классы, занятия вместо лесных костров, солнца над бруссой, диких зверей… Мне оставалось только принять решение, и я его принял. Я ушел из дома, захватив карабин и патроны, чтобы зарабатывать с их помощью на жизнь. И я зарабатывал, я жил, причем совсем даже неплохо.
В голосе Буллита, когда он произносил эти последние слова, появилась какая-то глухая печаль. Он замолчал, а на лице у него задержалось мечтательное, снисходительное и недоверчивое выражение, как у старика, – но ведь Буллиту не было еще и сорока лет, – который вспоминает так, словно все это происходило не с ним, а с кем-то другим, радости и безумства юных лет.
Мне было нетрудно мысленно сопровождать моего сурового собеседника в его путешествии в те времена. Его прошлое охотника и пирата бруссы было известно от побережья Индийского океана до великих африканских озер. В барах Найроби, отелях Уганды, на плантациях Танганьики и Киву то и дело находились люди, способные рассказать о Булле Буллите, каким он был в ту славную эпоху. Один рассказывал о его силе и выносливости, кто-нибудь другой – о его невероятном упорстве, третий – о его храбрости, четвертый – о его непогрешимом чутье и о том, как хорошо он стрелял. Причем у каждого находился в подтверждение сказанного по крайней мере один удивительный пример.
Десятки слонов, загубленных ради бивней, уходивших к индийцам-перекупщикам, стада буйволов, уничтоженных, чтобы продавать их копченое мясо аборигенам, хищники, сраженные ради их шкур. Случалось, что правительство давало Буллиту специальное поручение уничтожить на той или иной территории чересчур расплодившихся диких зверей. Бесчисленные засады, чтобы освободить от пожирателей скота и людей деревни, дрожавшие от страха перед львами-колдунами и леопардами- вампирами. Годы, проведенные в пути и в выслеживании добычи, наполненные терпением и риском, и все это время – общение с животными, бесконечная брусса, созвездия африканских ночей… Вот образы, которые, по моим предположениям, должны были промелькнуть в памяти Буллита. Я получил тому подтверждение, когда он произнес словно во сне:
– Кихоро помнит все это.
Звук собственного голоса вернул ему ощущение реальности и настоящего времени. Однако лишь наполовину, так как он спросил:
– Как это объяснить?
Видя, что я не понимаю смысла вопроса, он нетерпеливо продолжил:
– А все получается просто. Чтобы научиться как следует убивать животных, надо их хорошо знать. Чтобы их знать, надо их любить, а чем сильнее их любишь, тем больше их убиваешь. На практике же все обстоит еще хуже. Потому что насколько сильно ты их любишь, точно настолько же ты и испытываешь желание их убивать и получаешь наслаждение от убийства. А раз так, то голоден ты или нет, приносит это тебе деньги или, наоборот, отнимает, есть у тебя лицензия или нет, в сезон ты охотишься или не в сезон, с опасным животным имеешь дело или с безобидным – все едино. Если оно красиво, благородно, очаровательно, если трогает тебя до глубины души своей мощью или своей грацией, то ты его убиваешь, убиваешь… Почему?
– Не знаю, – ответил я. – Возможно, то мгновение, когда вы готовитесь сразить его, является единственным мгновением, когда вам дано ощутить, что животное действительно принадлежит вам.
– Возможно, – сказал Буллит, пожав плечами.
По поляне, на фоне Килиманджаро, пробежало стадо газелей. Их тонкие, откинутые далеко назад, почти горизонтальные рога были изогнуты, как крылья.
Буллит проводил их взглядом и сказал:
– Вот сегодня моя душа поет оттого, что я их вижу, просто оттого, что я их вижу. А раньше, я выбрал бы самую большую, самую стремительную, с самой красивой мастью и ни за что бы не промахнулся.
– Это ваш брак все изменил? – спросил я.
– Нет, – ответил Буллит. – Это случилось еще до моей встречи с Сибиллой. Причем это тоже никак не объяснишь. В один прекрасный день ты стреляешь и животное падает, как всегда. Но ты вдруг отдаешь себе отчет, что это оставило тебя безразличным. И радости от пролитой крови, которая была сильнее всего на свете, вдруг нет как нет, все – исчезла. – Буллит провел своей широкой ладонью по рыжей растительности, покрывавшей его обнаженную грудь. – По привычке ты еще продолжаешь убивать до того дня, когда ты уже больше не в состоянии продолжать. И ты начинаешь любить зверей, чтобы видеть их живыми, а не убивать.
Буллит отошел к крыльцу и обвел глазами необъятный пейзаж, наполненный горячим маревом.
– Причем мой случай не единичный, – сказал он. – Все директора национальных парков – бывшие профессиональные охотники, все – раскаявшиеся убийцы. – Он невесело улыбнулся. – Но так как я отличился больше всех в избиениях зверей, то и в обратном направлении тоже иду дальше других. Думаю, все зависит от натуры… А еще…
Не докончив фразу, Буллит взглянул в глубь поляны, где в это время дня зеркало водной поверхности превращалось в тусклое мерцание. Он спросил:
– Это, наверное, вон там Патриция прошла к животным, да?
– Совершенно верно, – ответил я. – Если бы я не видел собственными глазами, то не поверил бы.
– Когда у человека нет перед ними никакой вины, Животные это знают, – сказал Буллит.
Он повернулся в мою сторону и посмотрел на меня, как бы пытаясь в который уже раз прочитать у меня на лице ответ на какой-то вопрос. Наконец он произнес:
– Кихоро сказал мне, что вы с ней долго разговаривали.
– Патриция, – ответил я, – была очень приветливой со мной… пока не вспомнила, что завтра я уезжаю. Ну и тогда я перестал быть для нее другом.
– А! Вот оно что, – прошептал Буллит.
Он закрыл глаза. Плечи его казались перебитыми, и руки безвольно повисли. Теперь у него был вид крупного и очень больного животного.
– Надо же, как все-таки одиноко она себя чувствует, – прошептал Буллит.
Он открыл глаза и спросил меня:
– А вы и в самом деле не можете задержаться еще немного?
Я не ответил.
– Мы здесь каждый день утром и вечером говорим по радио с Найроби, – не без грусти в голосе сказал Буллит. – Вы можете изменить дату вылета.
Я не ответил.
– Нужно полагать, у каждого в нашей жизни есть свои обязанности, – сказал Буллит.
Он ушел, не глядя на меня. Совсем как Патриция.
Х
Я тоже ушел с веранды, чтобы пообедать в помещении. Соломенное покрытие остроконечной крыши и глина, из которой были вылеплены стены, сохраняли внутри хижины некоторое подобие прохлады.
Бого открыл консервы и бутылку пива. Я спросил у него, не видел ли он Патрицию. Он ответил: «Нет, господин», и замолчал. Зная его, я ни на что большее и не рассчитывал. Однако крошечные геометрические фигуры у него на щеках и на лбу – треугольники, квадратики, кружочки, – образованные бесчисленными морщинами как-то по-особенному зашевелились. Он продолжил словно помимо собственной воли:
– Я больше не видел белую девочку, но в деревне все говорили мне о ней.
Бого сделал паузу, одолеваемый сомнениями. Я притворился, что весь поглощен процессом еды. Любой вопрос мог уничтожить в зародыше эту вдруг неожиданно возникшую у него потребность поделиться со мной своими мыслями.
– Люди очень ее любят, очень сильно ее любят, – продолжил Бого, – но только они ее боятся.
Я воскликнул: