огромный железный забор Текстильного, что обегает всю его территорию, соединенный кирпичными столбами с годом Выпуска на нем, столбы проигрывают быстро пространству и времени, а огромные кустодеревья, аккурат вздымающиеся вокруг футбольного и легкоатлетного поля, в него входят — огромные футболы происходили в бронзовых осенях на этом поле, толпы собирались у забора подглядывать сквозь кусты, другие на досках или трубе трибун пронзительно проницающими днями румяного футбола в туманоцветущих розовостях фантастических сумерек — Но вот ночью волнивые деревья свистят черными призраками во все стороны в пламени черных рук и извилистостях во мраке — миллион движущихся глубин лиственной ночи — Страх вдоль них идти (по Риверсайд, тротуара нет, лишь листья на земле по обочине) (тыквы в росе намеком на Ночь Всех Святых, время голосовать в пустом классе ноябрьским днем) — На том поле… Текстильный пускал нас туда поиграть, был случай — один мой друг намастурбировал там в бутылку на задней линии защиты и развесил в воздухе сдроченное в банку, я примеривался камнем по окнам Текстильного, Джо Фортье из рогатки вышиб двадцать в небытие, неимоверная неблагодарность школьным властям, в ужинных меженных сумерках мы выскакивали поиграть шаляй-валяйски, а иногда и неполной командой прямо на ромб… высокая трава помахивала в красноте, Елоза пищал с третьей базы, кидал мне мяч двойной игры, я вертелся на измене и метал взад на первую, вздернув руку и нырнув плечьми, и бум в первую накатом жестко и прямо, — Скотти между второй и третьей базами при следующем подстуке загребает свой газонокосящий мяч махом спокойным, прям как индеец, присевший посрать, мяч хвать сурово голой своей лапищей, не успел я и опомниться, и мечет мне вялый через вторую базу, за которым мне приходится рвать когти синхронно со Скотти, мяч в футе от земли, что я и делаю голой своей рукой, по-прежнему на бегу (мимоходом пристукнув ногой по краеугольному мешку), и мечу из-под левого бока изо всех сил, чтоб объединить перчатку первого базового игрока с прямой петлей моего рассудительного метка — что он (Джи-Джей, глаза полузакрыты, с матерком: «Этот блядский Джек нарочно меня топит своими пылесборниками») загребает на полпути к земле, хлопнув своей длинной левоногой, а другую подогнув для пущей растяжки, хорошенькая игра вышла, ее только больше подсвечивает спокойствие Скотти и его понимание, что я оценю
Тогда мы — я изобрел — я разобрал старую «Виктролу», что у нас дома была, просто вытащил мотор, в целости и сохранности, и наклеил на вертушку бумаги, отмерил «секунды» и мои собственные теоретические временные зависимости от «секунд», и вынес ее в парк, с заводной ручкой и прочим, чтобы засекать время атлетам моих легкоатлетических состязаний: Джи-Джею, Елозе, Скотти, Винни, Дики, даже старине Иддиёту Биссоннетту, который иногда выходил к нам играть с суровой серьезностью и иддиётской радостью («Эй, Иддиёт!») — прочих — полувсерьез надрываясь на 30-ярдовых бросках посмотреть на свое «время» (которое я замерял с точностью до 4 секунд и 3,9 секунды по возможности), и чтобы развлечь, или удовлетворить, меня — умилостивить меня, я вечно отдавал приказы, и меня звали «здоровый босяк» как Билли Арто (который нынче горластый вожак профсоюзов), так и Дики Хэмпшир (погиб на Батаане[39]) — Дики писал «Джек здоровый босяк» мелом на щитах забора в переулке у франко-канадской Сэлем-стрит, когда мы шли домой на полуденной перемене из Бартлеттской средней —
Школа эта давно с тех пор сгорела — богатые деревья — на Уонналанситт-стрит, имени царя — индейского вождя — и бульваре Потакет, имени храброй нации[40] — Трагический ледяной дом, который тоже сгорел, и мы с Жаном Фуршеттом предлагали пожарным помочь, таскали шланги, мы прошли от самого Дракута в пироманском возбужденье, у нас слюнки текли: «Черт, надеюсь, добрый пожар был, э?»
Я так (наконец) усовершенствовал свои контрольные часы, что мы стали больше — мы проводили огромные мрачные легкоатлетические состязания на поле Текстильного на закате, а последнее соревнование уже после темна — поле по кругу огибала обычная гаревая дорожка — Вижу Джи-Джея — я на боковых линиях его засекаю — он бежит «Милю» в Пять Кругов — я вижу, как его трагический белый подол полощется в треплесаване 9 часов летненочи через все поле Текстильного где-то в тенях рыжего кирпичного замка со своими залами и лабораториями (с разбитыми окнами от Текстильных хоумранов) — Джи-Джей потерялся в Вечности, когда сворачивает (когда трепещет себе дальше, тужась в своей сердцебивой пустоте, стараясь уловить время немощными усталыми мальчишьими ногами, он —) Я — Ах, Джи-Джей, он сворачивает на последний загиб, мы слышим, как он ужасно пыхтит во тьме, умрет у финишной ленточки, ветра вечерние громогласно шелестят в кустодеревьях Текстильной ограды и по-над всей свалкой подальше, река и летние дачи Лоуэлла — улицы вспышечных теней, уличные фонари — залы Текстильного полувырезаны огромным кусом света Муди-стрит сквозь ажуры и глумежи звезды и тени, и вьющейся ветви, доносит ароматом клевера с Потакетвилля, пыль матчей на Коровьих Выпасах улеглась перед Потакетвилльской летненочной любовью сбившихся вместе стояков — и падунов — Джи-Джей подшмякивает по гари, время у него убого медленно, столько набегал и ради чего —
Он обижается на мою машину, она ему надоедает — Они с Елозой принимаются бороться — (Тем временем в свою Милю на Пять Кругов пустился малыш Жорж Буан, и я завел машинку и срежиссировал взлет, но теперь отворачиваюсь от своих обязанностей легкоатлетического должностного лица и изобретателя, а также вождя распоряжений и пыхтений) — в этой горестной огромной летней тьме с миллионочисленными звездами, что забрызгали млеком пропасть ночи, столь отвесную и чернильно- глубокую от росы — Где-то в Лоуэлле в этот миг мой отец, большой толстый Папа, ведет свой старый «плимут» домой с работы чуть ли не от у «Саффолк-Даунз»[41] или сидит в Жокейском клубе у Домье — моя сестра, с теннисной ракеткой, в 1935 году во взмаховеньях кортов, одержимых призрачными деревами, когда матч завершен и теннисные призраки белоного топочут к дому, у поилок и порогов листвы — Громадные Деревья Лоуэлла оплакивают июльский вечер песнью, что заводится в луговых яблочных землях над Бридж-стрит, фермами Банкер-хилла и домиками Сентралвилля — к сладкой ночи, текущей вдоль Конкорда в Южном Лоуэлле, где железные дороги кричат круглокатом, — к массивным озерам, подобным пальбе из лука, и затишьям любовных тропок Бульвара, где машины, ночехлопки, и жареные моллюски, и мороженое Пита и Гленни, — к соснам фермера Убрехта ближе к Дракуту, к последней утробой каркающей вороне на горках Соснового ручья, затопленным глухоманям и Зыбеням, и заплывам в Мельничном пруде, к мостику Роузмонта, что бродит Ватерловое устье ее Ручья в захолустье в оставшихся д
Трагедии тьмы прятались в тенях вокруг всего Текстильного — машущие ограды прятали в себе призрака, прошлое, будущее, содрогающегося фантома духа, полного тревожной черноватой извилистой скрученной ночной пытки — гигантская рыжекирпичная дымовая труба вздымалась к звездам, шел черненький дымок — ниже, миллион хихучих колких листиков и прыгучих теней — у меня столь безнадежная греза о том, чтоб идти или быть здесь ночью, ничего не происходит, я лишь прохожу,