своим видом выражая протест и негодование. «Зешцайн[6], – шептали со всех
сторон, – зеш-цайн». Я удивился – и даже спросил одного: «Warum?»[7] «Willst du arbeiten?» – хочу ли я работать, спросил он в ответ, устремив взгляд своих глубоко ушедших, каких-то пустых глаз в мои глаза. Я сказал: «Naturlich», то есть: конечно, само собой; в конце концов я ведь для этого и приехал, если подумать. Тут он схватил своими желтыми, костлявыми, жесткими руками меня за плечи, и не просто схватил, но еще и встряхнул
основательно, повторяя: «Зешцайн… ферштайст ди?.. зешцайн!..[8] » Я видел, он всерьез рассержен: это ему, видимо, очень важно; и после того как мы быстро перекинулись парой слов с ребятами, я хоть и с некоторой усмешкой, но согласился: ладно, пускай будет шестнадцать. И еще: что бы нам ни говорили, среди нас не должно быть братьев, а особенно – тут я совсем
изумился – близнецов; ну а самое главное: «Всем работать, чтоб никаких усталых, никаких больных». Все это я узнал от них за ту минуту-другую, пока в толкотне продвигался со своего места до двери вагона, где наконец спрыгнул на землю, в солнечный свет, на свежий воздух.
Прежде всего я увидел перед собой огромное плоское пространство, что-то вроде низины. Я даже зажмурился от этого нежданного простора, от этой слепящей, бескрайней, сияющей белизны небосвода. Но времени, чтобы хоть чуть-чуть оглядеться, у меня не было; гам, суета, выкрики, непонятные фрагменты событий, призывы строиться – все это обрушилось на меня сразу и вдруг. Женщинам – донеслось до меня – придется на какое-то время расстаться с мужчинами (в самом деле, не вместе же нам мыться в бане); людей пожилых, больных, матерей с маленькими детьми, а также тех, кого чрезмерно утомила дорога, недалеко отсюда ждут грузовики. Все это нам объясняли другие заключенные. Я, однако, заметил, что здесь, на открытом месте, их постоянно держат в поле зрения, управляя хаосом четкими жестами рук, немцы- военные в зеленых фуражках, в мундирах с зелеными воротниками; увидев их, я даже почувствовал некоторое облегчение: аккуратные, подтянутые, чисто выбритые, они олицетворяли в этом столпотворении незыблемость и порядок. Многие взрослые из нашего вагона сразу дали нам совет (и я не мог с ними не согласиться): надо стараться во всем следовать указаниям, не злоупотреблять расспросами, не тянуть с прощанием – словом, показать немцам, что мы тут люди разумные, а не какое-то бестолковое стадо. О дальнейшем мне трудно сказать что-либо определенное: меня влек, тащил, нес куда-то с собой бурлящий, словно каша на сильном огне, людской поток. Позади себя я долго слышал пронзительный женский голос, сообщавший кому-то, что «маленькая сумка» осталась у обладательницы голоса. Передо мной же ковыляла, спотыкаясь и все время отставая, растрепанного вида старуха, а молодой человек втолковывал ей: «Будьте послушной, мама, мы ведь все равно скоро встретимся. Nicht wahr, Негг Officier, – обратился он доверительным тоном к немцу, который, со сдержанной, немного высокомерной улыбкой, улыбкой взрослого в толпе детей, как раз находился поблизости, раздавая указания, —
wir werden uns bald wieder…[9]» Тут меня отвлек от них истошный детский вопль: чумазый, но с красивыми кудрявыми волосами и одетый, как манекен в витрине, малыш, дергаясь и извиваясь, вырывался из рук белокурой женщины – его мамаши, по всей видимости. «Хочу к папе! К папе хочу!» – орал он, топая ножками в белых туфельках по белой гальке на белой пыльной дороге. Я старался не отставать от нашей компании, ориентируясь на поднятую руку и призывные возгласы Рози; в это время сквозь наше шествие, расталкивая на своем пути всех, в том числе и меня, промчалась, в том направлении, где
должны были стоять машины,объемистая дама в летнем цветастом платье без рукавов. Потом какое-то время передо мной мелькал, бестолково бегая то туда, то сюда, наступая всем на ноги, низенький старикашка в черной шляпе и черном галстуке; встревоженно озираясь, он то и дело принимался кричать: «Илонка! Илонка!» Потом я увидел высокого, со скуластым лицом молодого мужчину и женщину с длинными черными волосами: прижавшись друг к другу губами, лицом, всем телом, они стояли, мешая идти другим, вызывая беглое раздражение на лицах,
– пока человеческий поток не оторвал наконец женщину (или скорее еще девушку) от ее спутника, унес и поглотил, хотя я и на расстоянии видел еще, как из людской массы с усилием поднималась и махала, прощаясь, ее рука.
Все эти лица, голоса, впечатления, сцены, мелькавшие передо мной и под конец слившиеся в нечто единое, странное, пестрое, напоминавшее, я бы сказал, какую-то шутовскую процессию, немного выбили меня из равновесия; у меня слегка кружилась голова, и я уже не в состоянии был уделять достаточно внимания другим, возможно, более важным вещам. Например, я бы не мог сказать, результатом чьих усилий: наших ли собственных, или немцев в военной форме, или заключенных, назначенных нас опекать, или, может быть, общих – было то, что в конце концов разношерстная толпа высадившихся из вагонов людей каким-то образом превратилась в длинную колонну, уже из одних мужчин по пять человек в ряду; в одном из этих рядов был и я. Колонна двигалась небыстро, но равномерно; где-то впереди – еще раз подтвердили нам
– нас ожидает баня; но прежде, как я узнал, всем предстоит пройти медосмотр. Причину тоже упомянули, да мне и самому, конечно, нетрудно было понять: речь идет о своего рода отборе, о проверке, годен ли ты для работы.
А пока я немного перевел дух. Рядом, впереди, позади шагали наши ребята, иногда мы перекидывались парой слов, а то и просто кивали друг другу: мол, порядок, мы все тут. Было жарко. На ходу можно было немного оглядеться, попытаться понять, где мы, собственно говоря, оказались. Станция выглядела аккуратной. Под ногами скрипел обычный в таких местах щебень, в стороне зеленел газон, в траве пестрели какие-то желтые цветы, а дальше виднелось уходящее за горизонт, безупречно белое асфальтовое шоссе. Я заметил, что шоссе это от начинающейся за ним необозримой территории отделено одинаково изогнутыми вверху столбами, между которыми металлически поблескивают нити колючей проволоки. Нетрудно было догадаться: где-то там и живут, по всей видимости, заключенные. Тут у меня впервые мелькнула мысль: любопытно было бы все же узнать, за что их все-таки наказали.
Оглядевшись, я снова поразился безграничности этой равнины. Правда, из-за множества людей вокруг, да еще в этом ослепительном сиянии солнца, по– настоящему точное представление о ней вряд ли можно было получить: я едва различал вдали какие-то приземистые строения, кое– где высокие сооружения, похожие на охотничьи засады, какие устраивают на высоких деревьях, выступы, башни, трубы. Ребята и взрослые вокруг меня смотрели куда-то вверх: я тоже поднял голову и увидел в небе что-то продолговатое, неподвижное, с металлическим блеском, погруженное в белое марево безоблачного, но все же скорее блеклого неба. В самом деле, это был цеппелин. Догадки, звучащие поблизости от меня, сводились к тому, что он, скорее всего, служит для предупреждения о воздушных налетах; и тут мне действительно вспомнился вой сирены на рассвете. Правда, на лицах немецких офицеров, которые находились вокруг, не было и тени растерянности или страха. Я вспомнил, как мы дома, заслышав сирену воздушной тревоги, бежали в укрытие, и теперь, когда наблюдал это высокомерное спокойствие, это сознание собственной неуязвимости, мне становилась понятней та своеобразная почтительность, с которой у нас обычно говорили о немцах. Лишь сейчас я заметил у военных, что были поблизости, изображение двойной молнии на воротнике и понял, что они, по всей очевидности, принадлежат к знаменитым частям СС, о которых я много слышал и раньше. Должен сказать, они ничуть не показались мне кровожадными: не спеша, прогулочным шагом ходили они вдоль колонны, отвечали на вопросы, кивали, некоторых из нас даже приветливо