— Не огорчайтесь, Прасковья Ивановна! Лес рубят — щепки летят! Может, еще все к лучшему обернется!
— Ах, нет, нет! Добра не ждите… Это не только бессмысленная жестокость, это обдуманное злодейство!
— Ладно! Перемелется — мука будет! Я одна. Здорова. Работать привыкла. Мне-то чего бояться?!
В дверях появилась Эмма Яковлевна.
— Бояться надо только Бога. Но на Него же надо и надеяться!
Седая, сгорбленная, она протянула ко мне руки:
— Я заменю вам мать и благословлю вас на крестный путь ваш! Уповайте на милость Господню и на молитвы матери вашей! Мое благословение будет сопутствовать вам повсюду, куда бы ни завели вас неисповедимые пути Господни! Аминь!
Я опустилась пред ней на колени, и старушка перекрестила меня и поцеловала в лоб.
Сборы были недолги: я надела солдатские штаны, кирзовые сапоги, коротенькую куртку на пояске. В рюкзак сунула смену белья, шорты и рубаху из домотканого холста, рабочие башмаки, кружку и ложку. В кармане папины часы (они случайно уцелели, так как были в чистке в тот день, когда нас выгнали из дома), его охотничий нож и 6 рублей — все мое «наличие». В другом кармане паспорт и фотография отца.
Я хотела взять свое одеяло, но Паша настояла, чтобы я взяла ихнее, из чистой шерсти: «Вы не знаете, что вас ждет. Вам оно еще как пригодится!»
Спасибо ей, хорошей, доброй русской женщине! Сколько раз спасало меня это одеяло! Жива ли сейчас эта самая Паша? Живы ли ее дети — мои крестники? Жив ли Гриша Дроботенко — простоватый паренек с добродушной улыбкой и доброй душой, напускавший на себя нарочито хмурый вид?
Великий постриг
Тихо было во дворе «богоугодного заведения» на Дубовой улице. Даже радио молчало. Я назвала себя и сказала, что меня не было дома, когда ночью за мною приходили. Мне сказали:
— Зайдите через часа полтора-два…
Звякнули ножницы, упав на пол первый раз.
Я пошла к Марье Петровне Аквилоновой, чтобы скоротать время. Это была женщина жизнерадостная, легкомысленная, но неглупая. Она мне надавала массу практических советов. И первым долгом — скрыться и замести следы:
— Наверное, вас считают уже высланной, и если скроетесь с глаз, то о вас позабудут…
— Нет! Ложь и малодушие для меня неприемлемы.
— Тогда надо запастись деньгами и взять с собой все, что можно превратить в деньги.
— Нет! Если меня насильственно увозят, обязаны и кормить, и обеспечить работой, а значит, и заработком.
— Вы наивный человек, Фрося! Вы не встречались со злом и поэтому не верите в него. Вам предстоит многому научиться, а за науку платят. Да поможет вам Бог!
Я была спокойна. Более того — беспечна. Сказать правду? Мне кажется, я была рада… Я чувствовала, что знакомство со мной сможет навлечь на людей неприятности. Разве не лучше удалиться? Не бежать, а именно уехать. Не надо ни лгать, ни скрываться. Пусть уж увозят!
Но какой это будет удар для мамы! А ведь от нее не скроешь! Во всех газетах Европы это бесчеловечное выселение будет комментироваться на все лады!
И меня осенило! Я купила шесть открыток, пометила их каждую другим месяцем — от июня до ноября. На первой, датированной 20 июня, я написала, что работаю на виноградниках и живу хорошо: здорова, спокойна, отношение ко мне хорошее; в июльской я писала, что работаю на уборке хлеба, на ферме; в августовской описывала молотьбу, а в сентябрьской, октябрьской и ноябрьской — сезонные работы на виноградниках. А там, дальше…
Э, да я и не сомневалась, что в декабре я уже выйду в люди — заслужу почет и уважение и смогу написать маме всю правду!
Открытки я передала Аквилоновой, и она обещала опускать их по одной ежемесячно. И с легким сердцем опять пошла совать голову в петлю.
Но ножницы и во второй раз брякнули, падая на пол. Мне было сказано зайти еще раз. После обеда!
И снова я брожу по опустевшим, как при эпидемии чумы, улицам. Мне не хочется думать, что я вижу их в последний раз. Я бодрюсь, но чувствую, что ждет меня что-то недоброе.
Ожидание угнетает. Как перед казнью. И хочется пожать руку друга, хочется встретить понимающий взгляд, хочется выплакаться на груди родного человека!
Но где он, родной мне человек? Пройдет больше семнадцати лет, прежде чем единственный родной мне человек прижмет мою буйную голову к своей материнской груди. К той груди, в которой билось самое любящее, переполненное материнской гордостью сердце, ныне замолкнувшее навек.
Я решила зайти попрощаться с профессором Александром Дмитриевичем (или, как называли его, Дедиком), отцом Ирины Александровны Яневской. Его я нашла на террасе, выходящей в сторону Днестра, и была этому рада — в комнату я бы не зашла. Старичок, которому уже исполнилось 84 года, был очень подавлен событиями прошлой ночи. Дрожащими руками обнял он меня за плечи и поцеловал. Затем извлек откуда-то 25 рублей:
— Возьми, Фросинька! В дороге пригодится.
Я была тронута, но деньги вернула.
— Никто не знает, дорогой Александр Дмитриевич, что ждет вас самих завтра! И деньги могут вам больше понадобиться, чем мне: я молода, здорова, вынослива… Я все выдержу!
О храбрость неведения! Могла ли я предвидеть, что то, что меня ждет, превышает силы человеческие! И если я все это вынесла, то это результат чуда, материнской молитвы и заступничества отца перед Богом.
На этот раз мне не пришлось вновь подымать уроненные ножницы: великий постриг совершился, и в тот момент, когда я перемахнула через борт грузовика, судьба моя была уже решена…
Прощание с дубами
В машине нас было несколько человек, но запомнила я лишь трех. Прежде всего, мальчик лет восьми-десяти — Недзведский из деревни Воловица.
Его родителей, мелких помещиков (в кавычках, так как от помещиков-предков у них осталось пять- шесть десятин земли и полуразрушенная избушка на семью из пяти или больше человек), забрали ночью, а мальчик гостил у бабушки в деревне Боксаны, верстах в пятнадцати от Сорок.
Теперь его, маленького и беспомощного, без шапки и пальто, чужие люди везли в чужую сторону, неизвестно куда, и перепуганный ребенок посинел от слез и захлебывался от горя. Больно было смотреть на него!
Но и другие две девочки производили не менее жалкое впечатление: они были в белых бальных платьицах и в белых же туфельках на высоких каблучках. Это были сестры, окончившие среднюю школу: сегодня у них был «белый бал» — первый бал в их жизни, к которому они так готовились и первый раз в жизни одели высокие каблучки и сделали прическу.
Они жались друг к другу и цеплялись вдвоем за патефон с десятком пластинок — все их имущество. Взяли их прямо с бала. Где родители, они не знали. Они не плакали, а только дрожали мелкой дрожью, хотя