привешены к бороне «Зиг-заг», а простертые руки святого Сергия, благословляющего меч Дмитрия, на пятирядной сеялке.
К чему такой вандализм?
Этот вопрос можно было бы задавать еще много-много раз.
Я вошла в столовую. На полу — слой грязи; стены, прежде сплошь увешанные картинами, пусты… Теперь-то я знала, куда они делись! В углу — ворох тряпья, на столе — груда бумаг и фотографий. Чужие люди. Несколько наших, деревенских, поспешили ретироваться в соседнюю, мою, комнату.
Я передала записку тому, кто назвался главным. Он долго читал, хотя там было всего полторы строчки. Затем сказал:
— Ступайте! Вам выдадут!
Я протянула руку и взяла со стола фотографию моего отца, сделанную в год моего рождения — 1907 -й.
— Разрешите взять карточку отца на память!
Он взял ее у меня из рук, пристально на нее посмотрел, затем со смаком разорвал ее на четыре части и бросил на пол. Затем порвал еще карточку племянницы маминой подруги и двоюродной сестры маминого отца, бросив сквозь зубы:
— Все это — проститутки!
Я получаю свою долю
Какой-то субъект в черной толстовке и ночных туфлях (это после дождя-то!) долго копался в сброшенном в кучу ручном инвентаре, выбирая мне то, что похуже.
Выбрать было нелегко: инструмент был у меня отборный и содержался в порядке. Выбирая садовые ножницы, он меня рассмешил: дал мне самые потертые, а это оказались самые хорошие — «Золинген», немецкие. Бывает, то, что не блестит, дороже золота!
Еще дали мне из вороха тряпья старую, потертую охотничью куртку моего отца. Сколько воспоминаний было с нею связано!
На обратном пути я шла мимо дома дяди Бори. Там еще продолжался дележ вещей, всякого хлама, не имеющего ровно никакой ценности. Но дают ведь бесплатно! И желающих поживиться хоть чем-нибудь при дележе риз было немало. Навстречу мне попалась одна женщина из соседней Околины. Она несла облупленную эмалированную кастрюлю и фаянсовый ночной горшок Ленчика. Проходя мимо меня, она низко наклонила голову, чтобы я ее не узнала, но напрасно.
— Что же, Ильяна, теперь-то ты разбогатела?
Она еще ниже опустила голову. Мне стало ее жаль…
Царь Соломон — мудрейший судья
Еще один раз побывала я в горсовете — в тот же день, еще под свежим впечатлением.
Зачем я туда пошла? Ведь получила все, что могла. Признаться, я хотела помочь моим «наследникам». Во мне были еще живы утопические идеи, и я не хотела верить, что все, созданное ценою таких трудов, так глупо погибнет. Царь Соломон — справедливейший судья — сумел отличить настоящую мать от самозванной: мать предпочла уступить своего ребенка чужой женщине, чем видеть его мертвым.
Для того, чтобы убедиться, что предо мной судьи, значительно уступающие и в мудрости, и в справедливости царю Соломону, я еще раз предстала пред светлые очи судей в горсовете.
— На сей раз я прихожу к вам не как человек лично в чем-либо заинтересованный, а как посторонний, но желающий предостеречь от ошибки и предотвратить зло. Поверьте: бывшее мое хозяйство хоть невелико, но, можно сказать, образцово. Оно может быть преобразовано в ядро колхоза, совхоза, кооператива — безразлично! Вы раздаете дойных коров, племенных свиней замечательной породы, каракулевых овец людям, которые поторопятся их зарезать и, чего сами не сожрут, скормят собакам. Пользы они не извлекут: не сумеют и не захотят. А имея то, что уже есть, года через два-три можно добиться блестящих результатов. Посудите сами: где вы найдете такого хряка, как Маломуд, величиной с корову и весом в 24 пуда? Какое от него потомство! А матки о восемнадцати сосках? Это же редкие экземпляры!
— Довольно! Нас не интересуют ваши редкие экземпляры! — прервал меня председатель. — Народ не желает хранить то, что ему напоминало бы помещиков! Народ создаст все, в чем он нуждается, своею собственной рукой!
Я так и не поняла, отчего народ должен сперва плюнуть в свою тарелку, а затем браться за ложку?
Народ умеет уничтожать
Народ, действительно, сумел стереть с лица земли все то, что создавалось годами: весь скот до последнего поросенка был перерезан.
Даже корова Вильма — золотая медалистка, дававшая 29 литров молока в день при жирности 4 и даже 4,75 процента, — не была пощажена.
Человек, ее получивший, Иван Мандаджи, попытался ее продать: сперва в Домбровенах, а затем в Сороках. Следующей ярмарки ждать он не стал: сам зарезал. Половину мяса пришлось выбросить: продать не смог, а засолить не догадался.
А Вильма была стельная…
Мяса у всех было достаточно. Особенно свинины.
Бедные ланкастеры! С каким трудом я их раздобыла! В Аккерманском уезде. Везла я их летом. Жара! И как я радовалась, что скоро порода эта будет распространена повсеместно.
Что выиграл на этом народ?
Пора говорить о себе, о своей жизни. Но — еще один экскурс в прошлое.
Без того, чтобы набросать портрет дедушки Томы, невозможно себе представить, до чего нелепо он выглядел, когда ему при разделе моего имущества досталась папина визитка! [22]
Находка в соломе
Однажды, возвращаясь с заседки (вид охоты на зайцев, когда сидишь, притаившись, на опушке леса и подстерегаешь зайцев, выходящих в поле, или лисиц, крадущихся за зайцами), я остановилась возле скирды соломы. Солома, недавно привезенная с поля и разгруженная посреди двора, была рыхлая, не слежавшаяся. Вдруг я услышала шелест, шуршание и, наконец, вздох. Было холодно. Дул резкий ветер, гнал поземку. Ночью можно было ожидать непогоду — метель.
Что могло шевелиться в соломе? Собака? Нет, собаки обычно располагались в конюшне, под яслями. Может, свинья? Какая-нибудь свинья незаметно проскочила мимо меня, когда я им занесла подстилку и теперь мостится там, в соломе? Опять же — нет! Мои свиньи белые, а тут что-то темнеет. Уж, неровен час, не домовой ли? Я подошла ближе и уже собиралась потрогать ногой, как вдруг оно зашевелилось,