станица. Когда ей стукнуло шестнадцать годков, дед решил подобрать в дом хорошего зятя, который бы заменил сына. Но странное дело — дед не взял казака в зятья, хотя по казачьей психологии иногородний, то есть не природный казак, не считался полноценным человеком. Самоучкой научившийся грамоте, дед всегда говорил мне: «Смотри, Колюшка, наука — это все. Перед человеком, который университет окончил, нужно стоять, держа руки по швам. Сидеть невежливо. Я вот мечтаю из тебя человека сделать. Ты первый в наших родах будешь, кто в университет пойдет. В Швейцарию пошлю. Есть там два города — в одном по- французски учат, а в другом — по-немецки» (дед имел в виду Цюрих и Лозанну).
Но война 1914 года помешала исполнить эту заветную мечту старого казака, который был на плохом счету у попов, так как не ходил в церковь, что в станице в те времена было просто немыслимо. Не раз поп Иоиль, настоятель Знаменской церкви, говорил щурясь:
— А что это, Иосиф Федорович, вы в церковь не ходите? Не вижу вас там, не вижу…
— Времени, батюшка, не хватает. Семья большая — работы много. Вот состарюсь, вырежу из орешника костылик и буду ходить к вечерне, — говорил, усмехаясь, дед.
Забегая вперед, скажу, какова была психология у казачьей молодежи. Когда в 1915 году я приехал на каникулы в станицу в форме Императорского лесного института (позже я был принят в Военно- медицинскую академию в том же Петрограде) — на плечах у меня было что-то непонятное казакам станицы: императорские вензеля и короны. И вот мой двоюродный брат по бабке Андрюшка Орлов, чуть младше меня, спрашивает:
— Николай! Ты на кого же это учишься? На попа?
— Нет! — говорю.
— На ахвицера? — не отступает оторопевший Андрюшка.
— Аль на царя?.. — шепчет в священном ужасе казачонок, смотря на мои студенческие наплечники и орлиные, фасонистые, накладные пуговицы. Вот каково было представление и умонастроение станичников, среди которых жила наша семья. Поп. Офицер. Царь… а дальше только недосягаемый Бог. И вот тут среди этого средневековья мой дед был как бельмо в глазу.
А теперь о моем отце. Это был человек изумительной доброты. Песельник и весельчак, помню, в компаниях он всегда был окружен смеющейся толпой. А песни пели казачьи, часто украинские, конечно, и русские. Отец прожил очень тяжелую молодость с мачехой, довольно долго служил в приказчиках у одного из торговых воротил Царицына — Свечина или Лапшина, Дед шил казакам залихватские фуражки, которые буквально шли нарасхват, а отец их продавал. Дела шли бойко, и семья преуспевала, имея возможность дать высшее образование трем моим сестрам. А я только начал высшую школу и ушел добровольцем на фронт. Но об этом позже.
Предки отца числились государственными крестьянами и, как с гордостью всегда подчеркивал он, никогда не были крепостными. Пришли они на Дон из Рязанской губернии, Зарайского уезда, села и волости Нижний Белый Омут. Мне всегда приятно было сознавать, что оттуда вышли академик И. П. Павлов, Сергей Есенин, предки Шолохова и много иных известных русских людей. Происходя из крестьян, с незапамятных времен осевших на Дону, отец мой на одном из станичных сходов был принят в казаки. Отсюда и я стал сыном казачьим.
Мать, первая красавица в станице, модница, народив пять детей, беззаботно прожила до самой революции, но всех детей воспитывал дед и бабка Евфимия, человек золотого сердца. В революцию она погибла где-то в Кубанских степях. О родине отца я почти ничего не знаю. Жил в станице его отец Иван Лаврентьевич со второй женой и тремя детьми от нее да дядя, кажется, портной. Ни они к нам, ни мы к ним не ходили. Зато всегда у нас полон дом был родни со стороны бабушки Евфимии Борисовны. Главным образом бывали ее сестры — круглая, как шар, Параня и миниатюрная, худенькая бабушка. Писана, похожая на нестеровскую монашку. Она была вдовой. Муж ее был убит под Шипкой, и казаки привели домой только его коня. Вот и все, что касается моей коротенькой родословной: генеалогическое дерево имеет мало веточек, но корни его идут с Дона-батюшки, Рязани и Турции. Не из палат каменных, не из кряжистых купеческих хором, а из вольных степей Донских и рязанских полей, из гущи народной. А посему и читателю нужно смотреть на мои скромные записки, как на записки о сломанной и сложной судьбе человека из народа, который свой отрыв от Родины, невольный, тяжело переживаемый, хочет осветить в ином аспекте, чем это делали авторы многих эмигрантских воспоминаний.
Детство
Детство мое было безоблачным. Приспело время — бабка повела меня в двухклассную станичную школу и посадила куда-то во втором или третьем ряду. Ввиду того что отец, как я сказал выше, был совершенно безличным в семье, то нас в станице называли Кузнецовыми. И вот, помню, в класс входит учитель Ефим Игнатьевич Фролов, фигурой напоминающий классического Санчо Панса, с лицом красным, как помидор, и слезящимися, заплывшими глазками. Открыв классный журнал, начинает перекличку:
— Астахов.
— Тут!
— Не тут, а надо говорить: «я», — бубнит, слюнявя пальцы, Ефим Игнатьевич.
— Черячукин.
— Я! — шустро откликается бойкий мальчишка.
— Келин.
И, о ужас, я сижу как пришитый к скамье, и во мне холодеет сердце: «Ну какой же я Келин? Ведь я Кузнецов!..» А учитель снова:
— Келин! Встать!
Я окончательно сникаю и лезу под парту, откуда меня с большим трудом, ревущего благим матом, извлекают и отсылают домой. Придя домой, я категорически отказываюсь от школы. Все улаживает дед: после разговора с Ефимом Игнатьевичем меня уже называют Кузнецовым.
Шел 1908 год. По окончании трех классов начального училища в Клетской я сдал экзамен в Усть- Медведицкое реальное имени атамана графа Платова училище, единственное в округе среднее учебное заведение для мальчиков. Дело в том, что бывший у нас наказным атаманом князь Святополк-Мирский приказал закрыть все классические гимназии во всей Донской области. Именитый «просветитель» будто бы заявил: «Казакам нужны пики и шашки, а не классические гимназии». И область осталась только с реальными училищами, да и то в огромной Усть-Медведицкой станице реальное училище было, кажется, открыто только после революции 1905 года. Я в него попал в 1908 году. Узнав, что я сдал экзамен в реальное, дед категорически заявил:
— Бабка! Не хочу, чтобы мой внук в таком важном деле, как ученье, по чужим квартирам болтался! — И, подумав, добавил: — Завтра же едем в Усть-Медведицу курень покупать.
И действительно, на второй же день дед запряг иноходца в тарантас — мы всегда держали лошадь, — посадил бабку и меня, и мы двинулись в окружную станицу, которая раскинулась, утопая в садах, на правом, крутом берегу Дона под Пирамидами, поросшими цепкими тернами и боярышником. Клетская в сорока верстах от Усть-Медведицы. Едем хутором Подниженским, присевшим у мелового кряжа, втягиваемся в бесконечную степь: слева маячит старинный голубец, где на Пасху всегда кладут крашеные яички для путников, на помин души — копейки, пятаки; справа — вишневые сады, куда мы нередко ездим варить душистое вишневое варенье. Потом идет широко разбросанная под горой пыльная станица Распопинская. Тут всегда пьем чай у почтаря, старого друга деда, Николая Ивановича Щучкина, казачины грузного и веселого, с бульбовскими усами, кормим лошадь и через хутор Бобровский делаем последний перегон к Усть-Медведице. Бегут телеграфные столбы, где-то знаменитый Гетманский шлях теряется в мареве синих, дрожащих далей, и вот мы въезжаем на Пирамиды. Пирамиды — это один из отрогов Донецкого кряжа, венчающий спуск к станице. Отсюда открывается незабываемый вид на Задонье с его бесконечной поймой и займищем. Под Пирамидами над самым Доном золотится купол Преображенского собора женского монастыря, окруженный россыпью спрятанных келий. Туда по праздникам мы будем бегать за просфорками к матушке Афанасии, просвирне и дальней родственнице бабки. А из Задонья смотрят на тебя бесчисленные голубые окна озер, бисерные островки казачьих хуторов с чуть видимыми дымками. Начинается крутой спуск