С Всеволодом Мейерхольдом
Человеческие отношения преходящи, и наши записные книжки полны мертвых телефонных номеров. Люди раззнакомливаются, уезжают, исчезают, умирают или забывают друг о друге, теряют интерес, перестают звонить… Но на смену одним приходят другие, появляются новые фамилии, вписанные свежими чернилами. Листая телефонную книгу ЛЮ, не перестаешь поражаться количеству людей, с которыми она общалась, людей разных эпох и возрастов. Писатели, артисты, врачи, музыканты, портные, какие-то чиновники… Некоторые абоненты вычеркнуты — умерли, скорее всего. А может быть, оказались негодяями. Всяко бывало. Какие-то персонажи густо зачеркнуты самопиской, даже аккуратно вырезаны бритвой или — есть и такие — тщательно стерты резинкой. Это значит, что жизнь стала не та — человек исчез на Лубянке и знакомство с ним, даже прошлое, опасно, очень опасно…
…Кто думал, что их сотрет,
Как резинкой с бумаги усилье карандаша,
Время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша, сделало именно это…
Так впоследствии опишет тот мир, в котором царили «абажур, фокстрот, кушетка и комбинация, соль острот», Иосиф Бродский.
Но в двадцатых — тридцатых в алфавите Лили Юрьевны еще можно прочесть имена Сергея Эйзенштейна, Василия Качалова, Елены Сергеевны Булгаковой и Фаины Раневской, Фадеева, Гельцер и Дм. Шостаковича… Это те, кого «время не стерло резинкой».
Вот телефоны Любови Орловой и Григория Александрова, Николая Черкасова, Григория Козинцева, Маргариты Алигер и Рины Зеленой…
Шли годы, в записной книжке ЛЮ появились номера Юрия Любимова, Артемия Исааковича Алиханяна, Микаэла Таривердиева, Татьяны Самойловой, Андрея Миронова…
Но нет никаких следов телефона Всеволода Мейерхольда и Зинаиды Райх.
«Впервые мы встретились с ним на репетиции «Мистерии-буфф» в 1918 году в Петрограде, — вспоминала Лиля Юрьевна. — Он, как известно, ставил, а меня наняли учить актеров читать хором стихи. Артисты были набраны откуда попало, многие из императорской Александринки. Они не понимали новых стихов, были настроены антисоветски и саботировали постановку, подпиливая сук, на котором сидели. Мейерхольд выбивался из сил, репетируя с разношерстной труппой, а Маяковский злился, кричал и отчаивался.
Для работы дали помещение музыкальной драмы или консерватории, не помню. Помню, что много было роялей, и я сидела, зажатая двумя арфами, струны которых напоминали мне прутья клетки. Отчаявшись добиться толку от хихикающих артистов, я вылезла из клетки и пошла жаловаться Всеволоду Эмильевичу. Он вспылил и побежал в залу, где мы репетировали, с каким-то посохом в руках. Он был похож на Ивана Грозного, который вот- вот убьет своего сына. От одного его вида все притихли и перепугались, я в первую очередь. Помогло. Потом мы сидели в буфете, пили, наверно, морковный чай (другого тогда не было), и я восхитилась, как он быстро всех укротил. Он же, усмехнувшись, ответил, что у него большой опыт, приобретенный на репетициях с Идой Рубинштейн… «Ну и ну», — подумала я.
Потом мы дружили домами, ведь он ставил «Клопа» и «Баню». Он обожал Владимира Владимировича, как и тот Мейерхольда. На мой взгляд, это немного мешало делу, так как Всеволод Эмильевич беспрекословно принимал все, что предлагал Володя, а тот подчас предлагал не все одинаково хорошо, и ломать, исправлять недостатки, которые обнажала сцена, было иногда трудно и поздно. Такие же промахи бывали и у Мейерхольда, но Маяковский из-за своей влюбленности в него их не замечал.
Мейерхольд с Зинаидой Николаевной приехал в Ген- дриков на юбилей Маяковского с целым сундуком костюмов и париков. Все переодевались, многие стали неузнаваемы, и это в какой-то степени скрасило вечер, который был для юбилея не очень веселым. Но об этом много написано.
В тридцатых годах я бывала на всех премьерах в его театре и очень любила «Пиковую даму», которую он поставил в Малом оперном в Ленинграде. Я не пропускала ни одного спектакля, когда мы жили там с Примаковым в 1935 году.
Я очень хорошо относилась к его театру, считала Мейерхольда замечательным, первым режиссером. Мне импонировало его новаторство, его левые взгляды. Но спектакли нравились не все одинаково. Например, в «Бане» понравились частности, а в целом я считала постановку неудачной.
С Зинаидой Николаевной мы были в хороших отношениях. Правда, она меня почему-то немного стеснялась. Я знала ее еще до Мейерхольда, когда она жила с Есениным. У нее была запоминающаяся красота. Но мы тогда не общались, просто были знакомы. При Всеволоде Эмильевиче — другое дело. Мы бывали у них, они у нас, раз мы ездили к ним на дачу. У них всегда вкусно кормили и очень изысканная была сервировка.
Когда приближалось шестидесятилетие Мейерхольда, я спросила Зинаиду Николаевну: какой подарок мог бы его порадовать? — «Любой предмет, к которому прикасался Маяковский», — ответила она. Я подарила ему Володин портсигар, и он был очень тронут. Он им пользовался, и я видела его у него в руках несколько раз.
Я помню Райх в «Даме с камелиями». Это был первый спектакль, по-моему, когда актеры не орали, а говорили нормальными голосами. Зинаида Николаевна была очень эффектна и декоративна. У нее в это время был роман с Царевым, и все любовные сцены они играли вполне убедительно. Когда она выходила, не смотрели ни на кого. Это была заслуга ювелира-Мейерхольда — он ставил ей каждый взмах ресниц, учил с голоса каждой интонации, он заставлял актеров не дышать, чтобы все слышали шуршание ее трена.
За всю жизнь я один раз потеряла сознание — когда узнала об ее ужасном убийстве… Пережив войны, аресты и обыски, у нас уцелело одно письмо Зинаиды Николаевны. Оно датировано 21 августа 1930 года.
«Здравствуйте, Лиля Юрьевна! Я порывалась Вам написать много раз, но некая стена, что я чувствовала в Вас к себе, мешала мне. Я никак не могу стать европейкой, и моя азиатская искренность во мне все живет! За нее прошу простить, ибо чувствую все же, что это (искренность) дурная привычка…
В начале гастролей наших в Берлине очень хотелось Вас повидать, но выяснилось, что Вы уехали в Лондон.
Я еще в прошлом году говорила Осипу М.Брику о том, что не чувствую разницы в состояниях В.В. и Серг. Ал. <Есенина> — внутренне бешеное беспокойство, неудовлетворенность и страх перед уходящей молодой славой.
Когда мы уезжали в Берлин, в период репетиций «Бани», я наблюдала Вл. Вл. и ужасно волновалась. Он метался. Когда был вопрос о поездке «Клопа» в Берлин — я советовала написать Вс-ду Эм-чу (Вс. Эм. был болен), а он мне на это: «Я Лиле не пишу, а только телеграфирую, я сейчас в таком состоянии — ни за что воевать и бороться не могу».
К себе я в нем все время чувствовала желание какой- то женски-дружеской подзащитности, он все звонил, волновался так безумно, что во время премьеры мне Штраух перед выходом сказал: «Не знаю, как буду играть, Маяковский так волнуется, что… все во мне дрожит… Я боюсь за все».
Потом история с Ермиловым, и как-то исторически страшно странно, что в защиту выступил только Вс. Эм., а все Рефовцы и всяческие друзья молчали. Это мне казалось издевкой.
Я не любила «Бани» — концовка — последний акт и когда обозначилось «замалчивание» премьеры, шушукание на счет «провала», — я, как дурной женский педагог, радовалась, думала: это ему на пользу — Маяковскому. Станет серьезнее относиться к театру, не халтурить.
Потом видела его больным — в Доме печати, на дурацком диспуте, это было в последний раз, что я его видела. Ушла оттуда точно во второй раз похоронила — такое гнусное состояние тоски было в сердце.
Когда уехали, я все время думала о том, что Вас нет, что ему трудно, не знала: как же помочь?! Приехав в Берлин, среди оглушительной прессы своей и «головокружительного» успеха своего — хотела послать Вл. Вл. телеграмму с какими-то дружескими, успокаивающими словами, но думала: что ему эта