— Позвольте, позвольте… — бормотал он.
— Нет уж, вы позвольте, — сказал путешественник.
— Да, но сметой епархиального училища не предусмотрена лекция… — продолжал бормотать папа. — И я надеюсь…
— И не надейтесь, — сказал путешественник внушительно. — Каждый труд, милостивый государь, должен быть оплачен, особенно труд путешественника. В противном случае — к мировому!
— Но вы меня ставите в ложное положение, — вибрирующим голосом сказал папа. — Я буду принужден заплатить вам из своего кармана.
— И прекрасно! — жизнерадостно воскликнул Яковлев, и я впервые увидел улыбку на его вогнутом лице. — Не возражаю. Могу эти деньги засчитать в погашение моего долга за комнату…
— Милостивый государь! — воскликнул папа, что было признаком его сильнейшего негодования. — Милостивый государь! Я полагаю, что человек науки не делает из этого средство наживы. Во всяком случае, так джентльмены не поступают.
— Очень возможно, — ответил Яковлев, продолжая гнусно улыбаться. — Но я всегда поступаю именно так, хотя и считаю себя джентльменом.
Что оставалось папе?
…Через месяц известный путешественник освободил комнату и, ничего нам не заплатив, погрузил свой клетчатый чемодан на извозчика и, поражая прохожих своей черной крылаткой и тропическим пробковым шлемом, отбыл на другую квартиру.
…а может быть, и на другой континент…
Церковное вино
…вижу круглый крахмальный манжет, высунувшийся из рукава длинного сюртука регента, вижу в его тонких пальцах маленький стальной камертон, издающий приятный, как бы разрешающий все сомнения звук какой-то основной, главной ноты, по всей вероятности «до», и согласное пение хора мальчиков- гимназистов на клиросе нашей гимназической церкви во имя святого Алексея, ангела-хранителя наследника цесаревича Алексея, маленького сына государя императора, будущего владыки Российской империи.
Божьи храмы имелись не только в приходах, но и при некоторых учреждениях, иногда и в частных домах богачей, особняках, так называемые «домовые церкви».
Иметь собственную церковь в собственном доме считалось признаком высшей степени богатства и благочестия.
Были собственные домовые церкви и в некоторых учебных заведениях.
В императорском Новороссийском университете была собственная церковь, в семинарии, в кадетском корпусе — то же самое.
…— Где вы собираетесь стоять пасхальную заутреню?
— В университетской церкви.
— Где состоится свадьба?
— В университетской церкви.
— Где вы говеете?
— В университетской церкви.
Ходить в университетскую церковь считалось весьма шикарным. Это было признаком хорошего тона.
Туда ходили «на двенадцать евангелий», там назначались любовные свидания.
После того как собственная церковь с освященным алтарем открылась в нашей гимназии, мы тоже как бы поднялись на высшую ступень общественной лестницы, хотя гимназия наша до сих пор считалась далеко не из лучших; она помещалась на бедной Новорыбной улице и частью окон выходила на Куликово поле и на вокзал, и в ней получали образование главным образом дети железнодорожников, конторских служащих, иногда даже обер-кондукторов или контролеров, что у некоторых вызывало презрительную улыбку и пожимание плечами.
В нашей Алексеевской церкви не было купола, но она отлично освещалась с двух сторон рядами высоких окон, и в солнечные воскресенья в ней было довольно весело, в особенности потому, что все предметы культа были в ней совсем новенькие, только что из магазина церковных принадлежностей: свеженаписанные образа ярко позолоченного, еще не успевшего потемнеть иконостаса, парчовые и серебряные хоругви, на дубовых полках, окованных по краям серебром, серебряные подставки для свечей, совсем еще новенькое паникадило, не слишком большое, но зато с электрическими свечами, красивая золоченая утварь, златотканое покрывало на алтаре, винно-красная, пронизанная солнечными лучами шелковая завеса, задергивавшаяся за резными церковными вратами в особо таинственные, мистические минуты литургии — когда вино в чаше превращалось в Христову кровь, а хлеб — в Христово тело, — чистенькие, несгибающиеся ризы священника и дьякона, желтая, ясеневого дерева, еще не запачканная чернилами конторка для продажи свечей и просфорок; и серебряное блюдо, покрытое шелковой, вышитой серебром салфеткой, для сбора пожертвований, не говоря уже о кружках того же назначения, прибитых к конторке, куда с тяжелым стуком падали медные пятаки подаяния.
Все это весело отражалось в новеньком, желтом, ярко натертом паркете, где лазурь окон соседствовала с гранатовыми тонами алтарной завесы, рубиновыми огоньками лампад, висящих на широких муаровых лентах, вышитых розами, и при ярком дневном свете жидко золотились не слишком густые костры свечей перед новыми иконами святых угодников.
Нас, гимназистов, приводили в церковь попарно во главе с классными надзирателями и выстраивали по левую руку от клироса, в то время как директор, инспектор и старшие преподаватели в своих вицмундирах и форменных сюртуках, в орденах и медалях становились впереди, а уже за ними все остальные молящиеся: дамы в шляпах, господа в сюртуках, офицеры в мундирах, чиновники, барышни с косами, челками или локонами, украшенными шелковыми бантами — белыми, шоколадными, голубыми.
Все это выглядело весьма празднично и совсем не тревожило душу мрачными предчувствиями неизбежной смерти, как это всегда бывало в старых, полутемных церквах с обветшалой утварью.
В нашей новой церкви царил праздничный, скорее свадебный, чем похоронный, дух радости и веселья, не всегда, впрочем, целомудренного, в особенности когда после причастия, в конце литургии, мы, причастники, по очереди подходили к батюшке для того, чтобы поцеловать в его утомленной руке новенький, еще не успевший облезть золоченый крест, а затем выпить плоский ковшик тепловатого красного вина, разбавленного водой, заесть его кусочком просфоры и положить на блюдо гривенник или пятак.
…Уже само причащение как бы вводило нас в мир легкого, божественного опьянения. Поднявшись по ковровой дорожке, закрепленной медными прутьями, по двум ступенькам клироса, я останавливался перед молодым священником с золотистой бородкой, который в одной руке держал святую чашу, а в другой — длинную золотую ложечку, называемую по-церковнославянски «лжицею».
— Открой шире рот, — говорил священник заученным голосом. — Как зовут?
— Валентин.
— Причащается раб божий Валентин. — И при этих словах он, ловко выловив в глубине чаши крошечку размякшей в красном вине просфоры, глубоко засовывал мне в разинутый рот лжицу, от чего я ощущал на голодный желудок (приобщаться можно было только натощак!) на языке жгучую каплю вина и тут же глотал мокрую частицу «тела господня», наполнявшую меня, всю мою душу острым, мгновенно улетучивающимся опьянением, в то время как дьякон привычным и довольно-таки грубым жестом вытирал мои губы красной канаусовой салфеткой, уже изрядно пропитавшейся столь же красным вином — кагором, и это опять слегка опьяняло меня.
…ах, как мне нравилось ощущение этого божественного опьянения, как хотелось продлить его, испытать хотя бы; еще один раз…
Впрочем, я прекрасно знал, что оно скоро опять повторится, когда я глотну из золоченого ковшика с ручкой в виде двуперстия теплого, сладкого, веселящего вина кагора, вкуснее и желаннее которого — казалось мне — не было в мире.
Этот напиток находился в ведении моих товарищей одноклассников, особо избранных за хорошее поведение в церковные прислужники. Поверх своих гимназических костюмов они через голову надевали глазетовые стихари с вытканными серебряными крестами на спине и, прислуживая в алтаре, раздували