— Что за люди! Ах, боже мой… — размышлял вслух Артем. — Я думал — вот как много я всего повидал на свете! А теперь вижу — еще больше проглядел. Как говорится, по широкому миру в тесных сапогах ходил… Что за люди! Да ведь и сам бы мог вполне свободно с ними на равных быть, да от доли своей отказался, просто-таки бежал от своей доли. Силой очень уж большой хвастал. А на поверку-то вышло, что слаба кишка. Но в чем же, скажи, сила та неодолимая кроется, что все выдержала, не согнулась?.. В правде, видно. Правду народ почуял. В правду свою поверил больше, чем в господа бога. Вон как тот мальчонка давешний, что еще воду в глаза не видел, а уже плавать выучился, потому что верит и знает — придет к нему вода. У него и мысли такой нет, что может не прийти.
— Ну ты, я вижу, кое в чем убедился, — заметил Богдан, — а если сам еще в чем и не разобрался, дай я тебе кратенько обрисую, если тебя, конечно, это интересует.
— Спасибо только скажу.
— Я уже тебе, как сюда шли, говорил про основное. Что люди у нас хозяева сами себе стали.
— Да и этого уж немало!
— Ты погоди, ты имей терпение до конца слушать. — Богдан Анисимович говорил негромко, медленно, вкладывая в каждое слово строгий и веский смысл. — Нет у нас хозяев, что помыкают людьми. Нет у нас, Артем, больше такой жизни, чтобы отцы неволили дочерей за постылых идти. Нет власти золота, а попробуй кто такую власть заиметь — есть на него управа. Власть света у нас сломила власти тьмы. Вот ты пойми главное.
— Великое дело, — проговорил Незабудный. — Нет у нас, — продолжал Богдан, — в судьбе нашей общей, народной различия ни по крови, ни по рождению. Нет, понимаешь, разницы никакой между крещеными и нехристями, и такого слова уже нет — инородец. Коли помнишь, забудь… И не услышишь ты нынче про кухаркиных детей, которым ходу не было на чистую половину жизни. Покончили мы, брат, с этим навсегда. Нет больше позора горького на голову одиноких матерей — не топятся у нас от этого. Нет больше срама безотцовщины, и доли нет сиротской. Не мрут уже от живота, от горла да синюхи голодной малые ребята по деревням…
— Слушай, — остановил его Незабудный и сам стал. — Так ведь это же все для меня диво-дивное. Ведь вот оттого и пошли люди на эдакие испытания, выдержали все, а на обратный ход ни в какую не согласились. Я так соображаю!
— Ну, вижу, раскумекал кое-что, — усмехнулся Богдан. — А теперь ты скажи мне: ну скопил ты хоть что-нибудь? Капиталистом, может быть, стал или все так, прахом пошло? Ведь ты, слышно было, монету загребал — дай боже! О тебе по всему свету гром гремел.
— Что тебе сказать, Богдан? Не поверишь. Я врать не стану. И достаток был, и славы хватало. Не скажу, что уж так богато, но всего хватало. А счастья не было… Дня одного не имел. Все ни к чему. А потом и вовсе туго стало. И деньги все куда-то сгинули, и дружков я растерял, какие встречались, и уж от славы моей радости ни себе, ни другим. И завещание отписать некому… Вот я книгу одну читал английского, что ли, писателя, то ли, возможно, из американцев… Про старика рыбака. Могучий старик. Лучше не было во всем мире рыбака. Изловил он рыбину, ну просто богатство в руки схватил. На всю жизнь ему с той рыбы заработать можно было. А у него все, как есть, акулы съели. Чисто все. Костяк один остался. Вот так и меня акулы объели вчистую. На акул работал.
— Акулы мирового империализма! — засмеялся Богдан. — Так, что ли?
— Да уж не знаю там какие… А акулы — факт! И как так получилось, что сила моя ни другим большой славы, ни мне радости не оставила!
— Надо, брат, направление иметь, — ответил Богдан задумчиво, — течение жизни своей знать. Артем ты мой Иваныч, дорогой, в берега человеку надо входить. А не так себе разливаться. Вон пойди вылей разом весь Днепр в пустыню какую, ну, скажем, Сахару. Зашипит и в песок уйдет. А канал пророют, окопают как надо, дадут уклон. И бежит, и орошает вокруг.
Артем с внезапной горечью стал жаловаться Богдану на тех, с кем встречался утром. Ему обидно было, что и нищий, и священник, и бывший лавочник — сегодня спекулянт — не только считают его чем-то связанным именно с ними, чем-то сродни им самим, но еще позволили себе корить его и учить…
— Да плюнь ты на них, — посоветовал Богдан, — нашел кого слушать. Они хоть и рядом с нами живут, а в отдалении от всего нашего. Это, я тебе скажу, сидячие эмигранты. Вот как я считаю. Да они тебя ничуть не краше, хуже, пожалуй. Тебя хоть судьба по дурости твоей мотала, но ты, как видно, и за тысячу верст всей своей, можно сказать, требухой тут был. А есть такие у нас еще, что вроде как и на месте примостились, а нутро у него вон куда тянет, на чужой манок. Один к богу в рай убежать норовит, под боговой бородой укрыться, другой все в старом навозе вчерашний день ищет; тот, как сам же ты верно сказал, на дне сумы нищенской копошится, а кто в кубышку с головой влез, копит чего-то. А есть такие, что на дне стопки утешения ищут. Я бы сказал, за границей сознания прячутся. Тоже, назвать можно, в бега от жизни ударяются.
— Это ты верно сказал, Богдан, — с облегчением проговорил Артем. — Только удивительно мне — неужели они тут живут, а правды не видят рядом с собой? Самой сути не замечают. — А это все зависит от точки зрения, откуда кто глядит, — пояснил Богдан. — Стой-ка, я сверну закурить, а тебе сказку одну расскажу, не помню, где я ее читал, очень она мне запомнилась. Хоть и детская сказка, но и нам, старикам, она сгодится. Вот послушай!
Сказка о трех точках
Жили-были бабушка, отец и сынок. Жили они в одной комнате, и окно у них было одно-единственное, маленькое. И было оно проделано в стене так высоко, что мальчонка и до подоконника не дотягивался. Посмотрит в окно, задерет головенку и видит одно только высокое небо. А бабка лежит себе на печке, еще выше окна, и видит разве только что землю одну.
И вот они, как уйдет отец на работу, принимаются спорить. Спор у них идет из-за того, кто что в окне видит. Бабка эта раньше других вечернюю тень на дворе примечала. А мальчонка, наоборот, первым солнце видел. Вот они все ссорились и спорили, спорили и ссорились.
«Ох, грязь какая сегодня на улице! — Это бабка ворчит. — Погода противная!»
«Нет, сегодня солнышко на дворе! — мальчонка возражает. — И небо, говорит, — синее-пресинее сегодня. А грязь эта только от вчерашнего дождя осталась».
И вот смотрит мальчишка через окошко на небо, видит — солнышко там сияет, нонешнее солнышко, и вчерашние тучи оттуда уходят. И деревянные балки, и лестничные краны торчат в небе. Новый дом по соседству строится. И самолет гудит на все небо. «Слышишь, бабушка, самолет летит?»
А бабка в ответ:
«Да нет, это обоз по мостовой стучит, обоз во двор въехал. Мне с печки-то видно».
Потому что с печки-то можно увидеть только старый, мусорный двор, старые заборы, лужи от вчерашнего дождя да прошлогодний снег, что в уголках притаился, еще не растаял. А больше ничего она и видеть не желала, бабка эта. Сама не видела и уже верить не хотела, что и солнышко на дворе, что и погода выправилась, и за старым забором новый дом растет…
Но тут придет отец. А он как раз такого роста, что ему видно через окно и вверху и внизу, и влево и вправо, и близко и далеко. Он-то уж все видел — и грязь, которая от вчерашнего ненастья осталась, и солнце, что сегодня на ясном небе взошло, и обоз он примечал, и самолетом любовался. И мусор замечал во дворе, и мрамор на десятом этаже. Все видел. И отец мирить пробовал бабку с внуком.
«Погодите, — говорил он, — вот мы переедем в новый дом с большими окошками, тогда и спорить вам будет не о чем». Вот переехали они вскоре в новую квартиру с большим окном. И тогда, верно, бабка узрела все, что видел внук.
Только думаешь, они перестали спорить? Нет! Все равно они и по сей день спорят. Они теперь спорят о лестнице в новом доме. Внук говорит:
«На лестнице у нас шестьдесят приступочек. Я сам считал».
А знаешь, как он считает? Он ведь на четвереньках еще карабкается. На каждую ступеньку сперва ногами, а потом и руками…
А бабушка уверяет, что на лестнице девяносто ступенек. Потому что, когда она поднимается, старая, так на каждую ступеньку одну ногу поставит, потом вторую, да еще палкой упирается и при этом ворчит:
«Ах, будь ты трижды неладна!.. Будь ты трижды…»