Луна в кондуит не попала.
«Вольно!» — говорит солдат
В гостиную мы приводим Аннушкиного солдата и Аннушку. Мы ходим по ковру, нацепив на папину трость красный Аннушкин платок.
Солдату дают маленькое Оськино ружье. Солдат показывает войну. Мы все поем:
В гостиной замечательно пахнет смазными сапогами. Мы очень сдружились с солдатом, и он дает нам по очереди заклеивать языком его собачью ножку.
А Оська сидит у него на коленях и, подпрыгивая, спрашивает:
— А вы отгадайте… Если кит и вдруг на слона налезет? Кто кого сборет? Отгадайте.
— Не знаю, — говорит солдат. — Ну, скажи, кто?
— И я не знаю, — говорит Ося. — И папа не знает, и дядя. Никто.
О ките и слоне долго спорим. Мы с солдатом — за слона, Аннушка назло — за кита. Солдат садится за пианино. Он тычет пальцем в одну клавишу и пытается петь «Марсельезу». Аннушка спохватывается, что уже поздно и нам пора спать.
— Вольно! — говорит солдат, и мы идем спать.
Самоопределение Оськи
На полу детской начерчены лунные «классы». Прямо хоть прыгай по ним на одной ножке! Мы лежим в своих кроватках и говорим про революцию. Я рассказываю Осе, что слышал от дяди или читал в газетах о войне, о рабочих, о царе, о погромах…
Вдруг Ося спрашивает:
— Леля, а Леля! А что такое еврей?
— Ну, народ такой… Бывают разные: русские, например, американцы, китайцы. Немцы еще, французы. А есть евреи.
— Мы разве евреи? — удивляется Оська. — Как будто или взаправду? Скажи честное слово, что мы евреи.
— Честное слово, что мы — евреи.
Оська поражен открытием. Он долго ворочается, и уже сквозь сон я слышу, как он шепотом, чтобы не разбудить меня, спрашивает:
— Леля!
— Ну?
— И мама — еврей?
— Да. Спи.
И я засыпаю, представляя, как завтра в классе я скажу латинисту: «Довольно старого режима и к стенке ставить. Вы не имеете полного права!»
Спим.
Ночью возвращаются из гостей папа и мама. Я просыпаюсь. Как и все люди после гостей, театра, они устали и раздражены.
— Дивный пирог был, — говорит папа, — у нас такого никогда не могут сделать. И куда деньги уходят?!
Слышно, как мама удивляется, найдя в подсвечнике на пианино окурок собачьей ножки. Папа пошел полоскать горло.
Тренькнула стеклянная пробка графина. И вдруг отец быстрым, очень громким для такой поздноты голосом позвал маму. Мама что-то спрашивала. Папа говорил весело и громко. Они нашли мою записку с великой новостью. Я перед сном написал ее и засунул в пробку графина.
Отец с матерью на цыпочках входят в детскую. Отец садится на постель, обнимает меня и говорит:
— А революция пишется через «е», а не через «и»: революция. Ты-ы! — И щелкает меня в нос.
В это время просыпается Ося. Он, видно, все время даже во сне думал о сделанном им открытии.
— Мама… — начинает Ося.
— Ты зачем проснулся? Спи.
— Мама, — спрашивает Ося, уже садясь на постели, — мама, а наша кошка — тоже еврей?
«Боже, царя…» передай дальше
Утром Аннушка будит меня и Оську на этот раз так — она поет:
— Вставай, подымайся, рабочий народ… В гимнастию пора!
Рабочий народ (я и Оська) вскакивает. За завтраком я вспоминаю о невыученных латинских местоимениях: хик, хек, хок…
Выходим вместе с Оськой. Тепло. Оттепель. Извозчичьи лошади машут торбами. Оська, как всегда, воображает, что это лошади кивают ему. Ося — очень вежливый мальчик. Он останавливается около каждой лошади и, кивая головой, говорит:
— Лошадка, здравствуйте!
Лошади молчат. Извозчики, которые уже знают Оську, здороваются за них. Одна лошадь пьет из подставленного ведра. Оська спрашивает извозчика:
— Ваша лошадка тоже какао пьет? Да?
Бегу, мчусь в гимназию. Они ведь еще не знают. Я ведь первый. Раздевшись, влетаю в класс и, размахивая на ремнях ранцем, ору:
— Ребята! Царя свергнули!!!
— !!!!!!
Цап-Царапыч, которого я не заметил, закашлявшись и краснея, кричит:
— Ты что? С ума сошел? Я с тобой поговорю. Ну, живо! На молитву! В пары.
Но меня окружают, меня толкают, расспрашивают.
Коридор гулко и ритмично шаркает. Классы становятся на молитву.
Директор, сухой, выутюженный и торжественный, как всегда, промерял коридор выутюженными ногами. Зазвякали латунные бляхи. Стихли.
Батюшка, черный, как клякса в чистописании, надел епитрахиль. Молитва началась.
Мы стоим и шепчемся. Неспокойно в маренговых[13] рядах, шепот:
— А в Питере-то революция.
— Это наверху, где Балтийское на карте нарисовано?