преследовать ее. Ноги словно приклеивались к ступеням, руки липли к перилам, которые, казалось, с каждым шагом пытались все сильнее удерживать девушку.
Музыка резко прекратилась. Мила в напряжении замерла на месте. Затем послышался хлопок выстрела, глухое падение и бессвязные звуки фортепьяно под тяжестью тела учителя музыки, рухнувшего на клавиши. Мила еще быстрее устремилась на верхний этаж. Она не могла быть полностью уверена, что на этот раз речь не шла еще о какой-нибудь уловке. Лестница повернула, и лестничная площадка перешла в узкий коридор, застеленный толстым ковром. В самом конце — одно окно. А перед ним — человеческое тело. Хрупкое, худое, в контражуре, приподнявшееся на носочки на стуле, с руками и шеей, вытянувшимися навстречу свисающей с потолка петле. Мила увидела ее в то время, когда та пыталась продеть голову в петлю, и истошно закричала. Девушка ее заметила и поторопилась довершить начатое. Потому что именно так он сказал, и именно этому он ее учил: «Если они придут, ты должна убить себя».
«Они» — это люди из внешнего мира, те, которые не смогли бы понять и никогда бы не простили.
Мила кинулась к девушке в отчаянной попытке остановить ее. И чем быстрее она приближалась, тем больше ей казалось, что она отдаляется в прошлое.
Много лет тому назад, в другой жизни, эта девушка была обычной девочкой.
Мила прекрасно запомнила ее по фотографии. Она досконально, черточку за черточкой, изучила ее снимок, прокрутив в мозгу каждую складочку, каждую родинку на лице, запоминая и повторяя каждую особую примету, включая любой, даже самый неприметный, дефект на коже.
И эти глаза. Такие живые, голубые в крапинку, способные сохранить без изменений свет от вспышки. Глаза десятилетней девочки Элизы Гомес. Эту фотографию сделал ее отец. Он выхватил это выражение лица дочери в один из праздничных дней, когда она собиралась открыть подарок и никак не ожидала, что ее будут снимать. Мила явственно представляла себе всю картину: то, как отец просит девочку повернуться к нему, чтобы, застав ее врасплох, сделать снимок, и как Элиза поворачивается, не успев даже удивиться. В выражении ее лица навсегда остался запечатленным особый момент, нечто такое, что обычно не воспринимается невооруженным глазом. Чудесное зарождение улыбки, перед тем как она появится на губах или засветится в глазах, словно восходящая звезда.
Поэтому девушка-полицейский нисколько не удивилась, когда родители Элизы Гомес в ответ на ее просьбу предоставить для следствия одно из самых последних изображений девочки дали ей именно эту фотографию. Конечно, такой снимок был не самым подходящим, потому что выражение лица Элизы было неестественным, и это обстоятельство делало почти бесполезным все попытки модулирования ее образа на предмет его возможных изменений с течением времени. Коллеги Милы, возглавлявшие расследование, выражали на этот счет недовольство. Но для Милы это не имело особого значения, потому что было нечто особенное в этой фотографии, какая-то энергия. И именно ее им следовало искать. Не одно лицо среди других лиц, не какого-то там ребенка среди множества ему подобных. Но именно
Мила едва успела вовремя вцепиться в девушку, обхватив ее за ноги, прежде чем та повисла бы в петле под тяжестью собственного тела. Она била ногами, металась, пытаясь кричать, до тех пор пока Мила не назвала ее по имени.
— Элиза, — произнесла она с бесконечной нежностью.
И девушка узнала себя.
Она забыла, кем была. Годы заключения по частичке изо дня в день с корнем вырывали из сознания характеристики ее личности. Так продолжалось до тех пор, пока она не убедила себя в том, что тот человек был ее семьей, ибо весь остальной мир забыл про нее и никогда не сделал бы ее свободной.
Элиза с изумлением посмотрела Миле в глаза и, успокоившись, позволила спасти себя.
3
Озадаченная этим открытием следственная группа покинула лесную поляну и направилась в передвижной полицейский фургон, припаркованный на трассе. Присутствие кофе и сандвичей, казалось, никак не вязалось с этой ситуацией, но служило некоей видимостью контроля над ней. Впрочем, никто в это холодное февральское утро даже не дотронулся до еды.
Стерн вытащил из кармана коробку мятных конфет. Встряхнул ее и, высыпав себе на ладонь пару штук, отправил в рот. Он говорил, что это помогает ему думать.
— И как такое может быть? — спросил он, обращаясь скорее к себе самому, нежели к другим.
— Черт возьми… — вырвалось у Бориса. Но он произнес ругательство так тихо, что никто не услышал его.
Роза пыталась отыскать внутри фургона нечто такое, на чем она могла бы остановить взгляд. Горан заметил это. Он прекрасно ее понимал: дочь Розы была ровесницей тех девочек. Первое, что приходит на ум, когда оказываешься перед лицом преступления, совершенного в отношении несовершеннолетних, — твои дети. И ты спрашиваешь себя, что произошло, если бы… Но тебе никак не удается до конца сформулировать фразу, потому что уже от одной мысли становится плохо.
— Теперь нам остается искать фрагменты тел, — сказал старший инспектор Роке.
— Получается, что наша задача — собирать трупы? — раздраженно спросил Борис. Как человек действия, он вовсе не видел себя во второстепенной роли могильщика. Он предпочитал искать преступника. И другие не преминули с ним согласиться.
Роке успокоил их:
— Приоритетным всегда остается задержание преступника. Но мы не можем отстраниться от этого мучительного поиска останков.
— Это дело имеет международное значение. — Все посмотрели на Горана, в некотором недоумении относительно произнесенной им фразы. — Лабрадор, разнюхивающий руку и выкапывающий яму, — это часть замысла. Наш убийца следил за двумя мальчишками с собакой. Он знал, что они поведут ее в лес. Поэтому и устроил там свое маленькое кладбище. Идея проста. Он показал нам, что довел до конца свое «произведение». Все здесь.
— Хотите сказать, что мы не возьмем его? — спросил Борис, не будучи в состоянии в это поверить и оттого еще больше разозлившись.
— Вы лучше меня знаете, как это бывает…
— Но он сделает это, ведь так? Снова пойдет на убийство… — Теперь уже Роза не желала смиряться. — У него это хорошо получилось, и в очередной раз он это обязательно докажет.
Она хотела, чтобы ее мнение опровергли, но Горан не нашел что ответить. И даже если у него в этой связи и было свое особое мнение, он не смог бы перевести в термины, приемлемые с человеческой точки зрения, жестокую необходимость провести разделительную черту между мыслью об этих ужасных смертях и циничным желанием того, чтобы убийца продолжил свой кровавый промысел. Потому что схватить преступника можно только в том случае — и это известно всем, — если он не остановится.
Старший инспектор Роке вступил в разговор:
— Если мы отыщем тела тех девочек, то их родители, по крайней мере, смогут похоронить своих детей, и у них появятся могилы, на которых они смогут их оплакивать.
Как всегда, Роке переводил на свой лад терминологию проблемы, представляя ее в более корректных с политической точки зрения оборотах речи. Это было генеральной репетицией выступления, которое он припас для прессы, с целью смягчения резонанса от происшествия в пользу своего имиджа. Сначала траур, горе, чтобы выиграть время, а затем следствие и поиск преступников.
Но Горан знал, что провести эту операцию удачно вряд ли удастся и что журналисты накинутся на любую мелочь, с жадностью разрывая на части эту историю и приправляя ее самыми отвратительными подробностями. И главное, начиная с того момента, им больше ничего уже не простят. Каждый их жест, каждое слово приобретет значение обещания, клятвенного обязательства. Роке был убежден, что сможет контролировать журналистов, подбрасывая мало-помалу ту информацию, которую им хотелось бы услышать.