засмеявшись и обращаясь разом к обеим своим собеседницам. – Скажу вам, милостивые государыни, что в политике всегда запутывают дела и прикрывают их выдуманными предлогами.
– Как, например, была ваша поездка в Петербург, – перебила Волконская.
– Совершенно верно: я приехал сюда затем, чтобы передать поздравительные письма, а между тем должен вам сказать, что успел заключить весьма важный для моего государя союз с Россиею, о чем на днях и будет торжественно объявлено.
– Значит, теперь мы еще более сблизились с Австриею, – сказала Волконская, – для меня это очень приятно. Брат мой Алексей всегда сочувствовал венскому кабинету, так как он был предан великому князю; но Меншиков – этот негодный человек – при этом тоже торжествует! Вот что досадно! – добавила Волконская.
– Но будет ли его торжество продолжительно, – загадочно сказал Рабутин. – В скором времени все может измениться. Здоровье императрицы слишком ненадежно. Нужно только заблаговременно утвердить наследие престола за великим князем, а с Меншиковым, после кончины царицы, не трудно будет сладить. У него множество врагов, и падение его будет встречено с радостью. Вы, княгиня, – добавил он, обращаясь к Долгоруковой, – можете отчасти посодействовать этому: брат вашего мужа может, если сумеет, установить свое влияние над будущим императором. Займитесь этим делом.
XIX
В начале 1727 года стали ходить в Петербурге толки не только о том, что здоровье императрицы плохо, но что, по отзыву врачей, болезнь ее принимает опасный оборот. Слухи эти тревожили некоторые иностранные кабинеты, и в особенности лиц, близких ко двору Екатерины. Если для Австрии по более или менее косвенным расчетам и при неопределенном будущем важно было, чтобы в России воцарился великий князь Петр Алексеевич, то для Дании это было еще важнее, так как вступление его на престол обеспечивало ей мирные отношения России. Для Петра, не связанного ни родством и никакими обязательствами с Голштинским домом, было решительно все равно, получит ли этот дом обратно свои владения, отнятые королем датским, или останется ни при чем. Совсем иного хода дел должна была ожидать Дания, если бы Екатерина распорядилась так, чтобы после ее смерти русская корона перешла к ее старшей дочери Анне Петровне, бывшей в супружестве с герцогом Голштинским. В таком случае копенгагенский кабинет видел неизбежную войну с Россиею, которая требовала и продолжала бы требовать восстановления владетельных прав Голштинского герцога. По этим вполне очевидным соображениям датский посланник в Петербурге, граф Вестфален, действовал в союзе с графом Рабутиным, с целью устранить влияние голштинцев, которые, благодаря любви и доброжелательству императрицы к их герцогу, ее зятю, начали уже все более и более распоряжаться в России, возбуждая против себя ропот в среде русских. Но предположенный брак княжны Марии Александровны Меншиковой с будущим императором страшил, безусловно, всех русских, и в ненависти к нему соединились обе придворные партии, так что и желавшие воцарения Петра II были заклятыми врагами Меншикова.
Уже несколько дней цесаревна Елизавета Петровна была чрезвычайно задумчива. Прежняя ее беззаботность и веселость вдруг исчезли; уже не слышалось более ее веселого смеха, и из резвой хохотушки она сделалась молчаливой и печальной. Теперь ее огорчала невозможность брака с Морицем, и тяжело ей было, что утрачивалась всякая надежда на встречу с графом Саксонским, о котором она так восторженно мечтала, так как князь Меншиков не позволил бы ему явиться в Петербург. Тревожила ее еще и собственная ее участь. До нее доходили угрозы «светлейшего» выслать герцога и герцогиню из России, а угрозы его обыкновенно оканчивались не только одними словами, но исполнялись на деле.
«Что со мною будет, если – Боже сохрани – скончается матушка и Меншиков станет распоряжаться при Петруше так, как он распоряжается при ней? – мелькало в мыслях Елизаветы. – Ведь мне тогда в моем сиротстве житья здесь не будет. Станется и со мной то же самое, что стало с дочерьми царя Ивана Алексеевича, когда они остались беззащитными. Какое их житье? – живут по милости чужих людей в пренебрежении».
Однажды, когда цесаревна впала в тяжелое раздумье о своей участи, к ней вошла ее компаньонка, госпожа Рамо.
– Что вы все так тоскуете, ваше высочество? Ведь государыня, благодаря Богу, поправляется и, вероятно, через несколько дней встанет с постели.
– У вас, кажется, была гостья? – спросила цесаревна, как бы не обращая внимания на утешения госпожи Рамо.
– Да, госпожа Лопухина.
– Что нового сказала она вам?
– Известно, ваше высочество, что теперь все говорят только об одном – о здоровье возлюбленной государыни, вашей матушки. Все были очень огорчены ее болезнью, и у госпожи Лопухиной, когда она рассказывала об этом, набегали на глаза слезы… Утешьтесь, ваше высочество. Будьте бодры и веселы; такой прелестной девушке, как вы, слезы вовсе не к лицу… Ну, улыбнитесь… Вот так… прекрасно! – воскликнула госпожа Рамо, когда цесаревна невольно грустно улыбнулась, видя ее заботливую суетливость.
– Посидите со мною, госпожа Рамо, – проговорила Елизавета. – Мне сегодня что-то особенно скучно.
– Простите меня, ваше высочество, я на минуту должна оставить вас: меня дожидается граф Толстой. Но я возвращусь сюда сейчас же.
– А разве он бывает у вас? – с удивлением спросила Елизавета. – Я даже и не знала, что он знаком с вами.
– Действительно, он прежде никогда не навещал меня, но теперь… – заминалась госпожа Рамо, – он приехал ко мне, чтобы попросить через меня позволения переговорить с вами наедине по какому-то очень важному делу.
На лице цесаревны выразилось изумление.
Хотя она с самого детства знала Толстого, и он, как один из самых близких людей к ее отцу и к Екатерине, носил на руках обеих цесаревен, но никогда в жизни не говорил с Елизаветой о делах, а тем еще менее о каком-нибудь важном деле.
Цесаревна смешалась при мысли, что ей придется беседовать о таком деле с глазу на глаз с человеком, славившимся своею головою, которую, как говаривал Петр, «он давно бы отрубил, если бы она не была так умна».
– Попросите его сюда… Да о чем он будет говорить со мною? – как бы само себя спрашивала Елизавета.
– Он один из преданнейших ваших сторонников. Будьте с ним вполне откровенны и следуйте его советам. Он вам желает добра, об этом я знаю из самых верных источников, – торопливо подсказывала госпожа Рамо, уходя из комнаты, в которую вскоре затем вошел гордою и самоуверенною поступью граф Петр Андреевич Толстой.
Он был высокий и статный, уже очень старый мужчина, но казался гораздо моложе своих лет. В нем, по осанке и по голосу, виднелся еще лихой стрелецкий полковник, у которого вошло в привычку повелительно распоряжаться своими подначальными.
– Я был, цесаревна, усердным слугою твоего отца, могу даже сказать, я был самым доверенным его другом, – сказал он, целуя руку цесаревны, но без тех низких и раболепных поклонов, которые обыкновенно отвешивались в ту пору при явке к высоким особам. – Господь никогда не простил бы мне, если бы я оставил дочерей моего благодетеля-царя в несчастье и напастях, не сделав для них всего, что было бы для меня возможно.
– Знаем мы, Петр Андреич, что ты всегда служил верой и правдой нашему отцу и постоянно радел о нашей семье. Спасибо тебе за это, – шептала смущенная молодая девушка, смотря на своего гостя, к которому чувствовала какой-то бессознательный страх.
– Иди же сейчас с Аннушкой к твоей матери, – говорил или, вернее, приказывал Толстой цесаревне, – идите к ней обе и спросите ее, за что она вас хочет погубить…
Елизавета вздрогнула.
– Как погубить? – вскричала она. – Да что с тобой, Петр Андреич, сделалось?
– Дело идет о престолонаследии, – сурово проговорил Толстой.