кончились. А теперь настало время другое, человек к человеку должен стать ближе, может быть, так и Бога узнают, а то ведь Бога забыли».
Не к гражданскому обществу свободных индивидов стремились люди после краха сословной монархии, а к христианской коммуне (обществу-семье). При этом поначалу люди простодушно лезли к «буржуазам» в друзья, как бы предлагая «забыть старое». В целом это, видимо, не было понято. Пришвин негодует, пишет 3 июня: «Обнаглели бабы: сначала дрова разобрали в лесу, потом к саду подвинулись, забрались на двор за дровами и вот уже в доме стали показываться: разрешите на вашем огороде рассаду посеять, разрешите под вашу курицу яички подложить». То же самое он видит в городе: «Простая женщина подошла в трамвае к важной барыне и потрогала ее вуальку на ощупь.
— Вот как они понимают свободу! — сказала барыня». Удивительно, насколько по-доброму, даже после тяжелой войны и разрухи, делали свои примирительные жесты люди, надеясь предотвратить драку. Вот записывает Пришвин 16 июля: «К моему дому приходят опять солдаты и, ломаясь, просят меня разрешить им в моем саду поесть вишен. «Пожалуйста, сколько хотите!». Они срывают по одной ягодке, «нижайше» благодарят и уходят. Это, вероятно, было испытание — буржуаз я или пролетарий».
Прижиться государственность гражданского общества здесь не могла.
Проект устроения либеральной демократии западного толка в России даже сегодня воспринимается как наивная утопия (скорее, конечно, это прикрытие для хитрого ворюги). Но в начале века эта наивность в какой-то мере была еще простительна, хотя и тогда уже Н. И. Бердяев писал: «Для многих русских людей, привыкших к гнету и несправедливости, демократия представлялась чем-то определенным и простым, — она должна была принести великие блага, должна освободить личность. Во имя некоторой бесспорной правды демократии мы готовы были забыть, что религия демократии, как она была провозглашена Руссо и как была осуществлена Робеспьером, не только не освобождает личности и не утверждает ее неотъемлемых прав, но совершенно подавляет личность и не хочет знать ее автономного бытия. Государственный абсолютизм в демократиях так же возможен, как в самых крайних монархиях. Такова буржуазная демократия с ее формальным абсолютизмом принципа народовластия… Инстинкты и навыки абсолютизма перешли в демократию, они господствуют во всех самых демократических революциях».
Раз уж мы заговорили о демократии и тоталитаризме, надо на минуту отвлечься и выделить особый случай: что происходит, когда в обществе с «тоталитарными» представлениями о человеке и о власти вдруг революционным порядком внедряются «демократические» правила? Неважно, привозят ли демократию американские военные пехотинцы, как на Гаити или в Панаму, бельгийские парашютисты, как в Конго, или отечественные идеалисты, как весной 1917 года в России. В любом случае это демократия, которая не вырастает из сложившегося в культуре «ощущения власти», а привносится как заманчивый заморский плод. Возникает гибрид, который, если работать тщательно и бережно, может быть вполне приемлемым (как японская «демократия», созданная после войны оккупационными властями США). Но в большинстве случаев этот гибрид ужасен, как Мобуту.
Для нас этот вариант важен потому, что вот уже больше десяти лет проблема демократии и тоталитаризма стала забойной темой в промывании наших мозгов. А в действительности мы, даже следуя логике наших собственных демократов, как раз получаем упомянутый гибрид: на наше «тоталитарное» прошлое, на наше «тоталитарное» мышление наложили какую-то дикую, мешанину норм и понятий (мэры и префекты вперемешку с Думой, дьяками и двумя тысячами партий).
Итак, Россия никогда не была «гражданским обществом» свободных индивидов. Говоря суконным языком, это было
Этому есть объяснение низкое, бытовое, и есть высокое, идеальное. Давайте вспомним «чистый» случай гибридизации власти, когда после Февральской революции 1917 г. и в деревне, и в городе пришлось сразу перейти от урядников и царских чиновников к милиции, самоуправлению и «народным министрам». Что произошло?
В своем отчете во Временный комитет Думы от 20 мая Пришвин пишет, что в комитеты и Советы крестьяне выбирают уголовников. «Из расспросов я убедился, что явление это в нашем краю всеобщее», — пишет он. Приехав в начале сентября в столицу и поглядев на министра земледелия лидера эсеров Чернова, Пришвин понял, что речь не о его крае, а о всей России. Вот его запись 2 сентября: «Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. «Деревня» — слово он произносит с французским акцентом и называет себя «селянским министром». Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих «селянских министров», которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским
Как же реально создается эта власть и как рассуждают те, кто желает ей подчиниться? Пришвин записал ход таких собраний. Вот один случай, 3 июля 1917 г. Выборы в комитет, дело важное, так как комитет, в отличие от Совета, ведет хозяйственные дела (и земельной собственности, и арендной платы). Кандидат — некто Мешков («виски сжаты, лоб утюжком, глаза блуждают. Кто он такой? Да такой — вот он весь тут: ни сохи, ни бороны, ни земли»). Мешков — вор. Но ведущий собрание дьякон находит довод:
«— Его грех, товарищи, явный, а явный грех мучит больше тайного, все мы грешники!
И дал слово оправдаться самому Мешкову. Он сказал:
— Товарищи, я девять лет назад был судим, а теперь я оправдал себя политикой. По новому закону все прощается!
— Верно! — сказали в толпе.
И кто-то сказал спокойно:
— Ежели нам не избирать Мешкова, то кого нам избирать? Мешков человек весь тут: и штаны его, и рубашка, и стоптанные сапоги — все тут! Одно слово, человек-оратор, и нет у него ни лошади, ни коровы, ни сохи, ни бороны, и живет он из милости у дяди на загуменье, а жена побирается. Не выбирайте высокого, у высокого много скота, земля, хозяйство, он — буржуаз. Выбирайте маленького. А Мешков у нас — самый маленький.
— Благодарю вас, товарищи, — ответил Мешков, — теперь я посвящу вас, что есть избирательная урна. Это есть секретный вопрос и совпадает с какой-нибудь тайной, эту самую тайну нужно вам нести очень тщательно и очень вежливо и даже под строгим караулом!
И призвал к выборам:
— Выбирайте, однако, только социалистов-революционеров, а которого если выберете из партии народной свободы, из буржуазов, то мы все равно все смешаем и все сметем!»
Вот это и есть — гибрид демократии и «теплого общества». В результате, как пишет Пришвин, после Февраля всего за полгода «власть была изнасилована» («за властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками»), И охотиться за властью, насиловать ее могут именно люди никчемные: «Как в дележе земли участвуют главным образом те, у кого ее нет, и многие из тех, кто даже забыл, как нужно ее обрабатывать, так и в дележе власти участвуют в большинстве случаев люди голые, не способные к творческой работе, забывшие, что… власть государственная есть несчастие человека прежде всего».
Здесь Пришвин уже касается «идеальной» установки, быть может, мало где встречающейся помимо русской культуры. Бремя власти есть несчастье для человека! Это замечание Пришвина важно еще и