Жена принесла ему двойню: мальчика и девочку. Подошел он к сыну. Тот плачет-заливается. Махнул рукой – не в его породу, а на дочку и смотреть не стал.
Потомился он еще малость дома и засобирался в дальние края.
– Хочу, – говорит, – себе ровню найти.
Мать к нему.
– Мы-то с отцом старые. Как же детишки без кормильца?
– Ничего, перемогите. Мне, – говорит, – здесь тошно за плугом ходить да косой махать. Чтоб я на это жизню положил? У меня другое предназначение.
И уехал.
Лет десять, а може и поболе того, не было Митяя в родных местах. В каких краях его носило, где пути-дороги его лежали, одному ему ведомо.
Видят люди, едет Митяй, едет. Сам черт ему не брат. Годы его не берут. Какой был, такой и остался. Значит, не припало ему себе ровню найти. Сидит в седле, как влитой. Та же стать, та же сила из него идет. Подъехал он к своему подворью. А оно крапивой да лебедой заросло. На том месте, где курень стоял, ямы да колдобины. Рассказали ему соседи, что, мол, умерли старики сразу же после его отъезда, а за ними и женка убралась.
– А дети, – спрашивает, – где?
– Дети по людям пошли. И пропал их след.
Глядит на Митяя народ, хотя бы слезинку проронил иль слово какое сказал. Вот твердокаменный! Сел Митяй на коня.
И в галоп его пустил.
Загнал Митяй коня до смерти. Бросил. Пошел дальше пешки. Идет, себя не помнит. Подошел к омуту. «Эх, жизнь пустая. Ничего в ней не нашел».
И в омут – головой. А из омута сила неведомая его на берег выпихнула. По воде пузыри пошли. Вынырнул Водяной и говорит сердито:
– Я тя знаю. Ты Митяй – казак бесстрашный. Ты мне здесь такой не нужон.
Отошел Митяй от омута подале. Упал на лугу. Трясет его тело. Водит. Судорогами бьет. То в жар, то в холод бросает. Забылся на час. Через сколько очнулся, не помнит. Ладонью по лицу провел. А оно мокрое. От слез-то, мокрое. С мальства не плакал. И вот тебе! Сердце размякло. На душе потеплело.
Лежит Митяй, голубым небом любуется, каждой травиночке, каждой букашечке радуется. Хряснула ветка. Вздрогнул Митяй. «Никак, испугался». Обрадовался. «Теперь как все люди заживу, – думает, – детишек сыщу. Прощения попрошу. Авось примут». Сомнение в себе появилось. Думы одолевают. Родителей, жену вспомнил. Закручинился. На душе засаднило. Раскаяние Митяя за сердце взяло. Привстал казак с травы. Смотрит. Глазам своим верить не хочет. Над ним Страх сидит. Лыбится, довольный. А за ним Смерть стоит молча, свой черед ждет.
Повело Митяя, передернуло. Лицом белый стал, как мел. Колени перед ними преклонил.
– Погодите, – говорит, – дайте детишек найтить. На ноги поставить. А потом сам к вам приду.
– Нам годить не досуг, – говорит Страх. – Я тебя столько годов ждал, когда ты меня позовешь.
– Что ж, – говорит Митяй. С земли встал. – Бери, косая.
И к Смерти обращается. А она ему в ответ:
– Должен ты страдание в этой жизни принять. Без этого я тебя к себе не возьму. И отвернулась. Говорит Страх:
– Вот я тебя по лесам, по долам повожу. Примешь переживания, что тебе отведены, а там Смерть тобой займется.
И повел Страх Митяя над пропастями глубокими, по мосточкам шатким, по болотам топким, по пустыням жарким… Побелел Митяй, как лунь, руки-ноги скорчились, дрожат. Пришел черед Смерти. Стала она у него жизнь по капле отнимать, приговаривать:
– Не видать тебе, Митяй, своих детушек. Некому тебя будет хоронить, никому ты ненужный.
Натешилась Смерть над Митяем досыта. Бросила у дороги. Лежит Митяй, последняя капля жизни в нем еле-еле теплится.
А по дороге едут дети с сенокоса, брат да сестра. Увидели, человек лежит, а над ним вороны кружат. Лошадей остановили. К нему кинулись. Ворон распугали. Уложили на телегу. Улыбнулся Митяй напоследки и умер. Привезли его на хутор, обмыли тело. Похоронили. Поплакали вдосталь.
То и были дети Митяя, сын да дочь. Узнал их, видно, перед смертью отец.
Оборотень
В одной станице жил колдун по прозвищу Жогша. Настоящего его имени никто из станичников и не припомнил бы сразу. Жогша да Жогша. Народ его побаивался, он как бы этим довольный был. Действительную Жогша не служил. Нашли у него какой-то в теле изъян и дали ему отступную. Жил он один, ни с кем не знался. Потом взял к себе племянника вскормленником, на воспитание как бы.
Племянник его телесами был здоров, да ин-да умом слегка недовольный. Вечно ему от ребятни на орехи доставалось из-за его тугоумия. Жаловался племянник дяде на обиды, доносил ему о проделках ребятни. За что обзывали его «девкой губошлепой». Для казачонка позорней слова не придумаешь.
А верховодил над ребятней Минька, первый выдумщик и первый зачинщик ребячьих проказ. Не было ему в этом равных. Пройдет ли проказа даром или взъедет ему на шею, ему кубытъ все равно. Одно знал твердо Минька: проказа должна быть достойна казака, чтобы не пропасть ему в общем мнении.
Мать Миньки вздыхала горестно.
– У всех дети как дети, а мой сынок заполошенный,
– Опять заялдычила, – досадовал отец, – ты на своих дочек возлюбленных посмотри.
Защищал отец Миньку, но если проказа выходила наружу, спуску не давал, в строгости его держал.
Вот однажды играли казачата в прятки. Забежал Минька в заброшенный сарай, закопался в старую солому. «Тута, – думает, – ни за что не найдут, обыщутся». Вдруг видит, корова в сарай вошла, а за ней Жогша. Встал он напротив коровы. Уставился на нее зенками. Та засмирела, голову опустила, даже хвостом перестала махать. И молоко у нее из вымени само-собой потекло прямо наземь. Оторопел Минька. Испугался. Вон какими делами Жогша занимается. А корова-то соседская, видать, от стада отбилась. Соседка была вдовая, у нее детей мал мала меньше. Зачем-то ей пакостить! Взяло Миньку за живое. «Ну, – думает, – ведьмак киевский, погоди, удружу я тебе козью морду».
Вспомнил он, как Жогша нищих погорельцев кислым молоком угостил. Дал молока не мешочного, а кадочного, пригорклого, такого, что добрые люди и победнее сами не едят, а употребляют для выделки овчин. Потом у нищих от этого угощения животы и повспучило…
Слоилась корова, довольная замычала, хвостом замотала. Выгнал ее Жогша из сарая и потом сам ушел.
Минька из соломы выбрался, не до игры ему. На уме только одно: чтобы