«Уважаемая редакция! Как вам не стыдно. Вы обрадовались, что газета идет нарасхват, и сразу же подняли цену вдвое. Решили заработать? Не беспокойтесь о ваших карманах — мы их наполним, но не спекулируйте газетой «Воля народа». Стыдно!
Группа рабочих завода Сименс».
Остальные с большим или меньшим количеством ругательств выражали примерно те же мысли.
Такие письма приходили на следующие дни, но только из Берлина и его ближайших окрестностей — первые 15 тысяч, несмотря на обещание, были распроданы издательством все без остатка в течение получаса в разных частых города.
Результатов работы приезжавшей комиссии я так никогда и не узнал. А сопротивление издательства принимало самые неожиданные и иногда очень болезненные формы. То мы оставались без тока, то не работали телефоны, то не были готовы заказанные к номеру клише. Когда вышел девятый или десятый номер, один из сотрудников редакции обнаружил большие пакеты предыдущих номеров газеты в складе типографии. Оказывается, они не были отправлены потому, что были потеряны какие-то адреса. В другие места газета не могла идти потому, что линии были закрыты для всех грузов. С каждой почтой из провинции приходили десятки писем от русских людей с жалобами, что газета приходит с перерывами или не приходит совсем.
После второго номера уже вошло в правило, что за час до того, как газета пойдет в печать, я не знаю, на скольких страницах она выйдет: на восьми, шести или на четырех.
В технике газетной работы это не мелочи, а вещи очень существенные. Чтобы из приготовленного к печати восьмистраничного номера сделать шестистраничный, недостаточно просто выкинуть две полосы. Это значит, что с первой до последней строчки приходится переделывать и переставлять весь материал. При перемене на четырехстраничную операция еще сложнее. Тогда приходится переписывать и ряд статей, с передовой начиная.
Раза два я ездил к Власову, говорил ему, что у нас газеты нет, что «Воля народа» это газета Розенберга и что на этом участке фронта нас очень ловко надули. Рассказывал ему во всех подробностях, что и как приходится преодолевать. Он рвал и метая, звонил кому-то по телефону, ругался, кричал, просил дать нам взамен несколько ротаторов, чтоб мы имели возможность общаться с миллионами людей, взбудораженных и поднявшихся на борьбу. Но не помогало ничего. Иногда в мелочах как будто намечались перемены к лучшему, но вскоре все возвращалось на старый путь.
Однажды у меня произошел особенно крупный скандал. Почту, адресованную редакции и мне лично, вдруг стало вскрывать издательство и потом в распечатанном виде передавать нам. После опубликования Манифеста люди, сидящие в глубокой провинции, стали гораздо смелее, начали писать гораздо откровеннее о том, что лежало у них на душе. Прежде всего это касалось вопроса взаимоотношений с немцами. Реакция была очень разной. В некоторых местах немцы круто переменили отношение, особенно это наблюдалось в провинции, и, стараясь загладить свои грехи перед рабочими, охотно шли на улучшение их положения. Были места, где русские рабочие, до тех пор самые бесправные и гонимые, ставились теперь в такое же положение, в каком находились и все остальные иностранцы. Но были письма, в которых люди жаловались, что после опубликования Манифеста немцы с яростью срывают на них злобу и что положение их, наоборот, ухудшилось. У меня не было никакой уверенности, что почта, адресованная нам, передается нам полностью и что часть ее не относится в немецкую полицию. Что Амфлет был не только служащим Розенберга, но и агентом Гестапо, у меня почти не оставалось сомнений. Были в этих распечатанных и прочтенных кем-то письмах неприятности для меня лично. Друзья, разбросанные по всей Европе, прочтя мое имя в газете, считали нужным черкнуть пару слов и выразить свое удовольствие. Писали не всегда достаточно осторожно, и из-за целого ряда писем могли быть крупные неприятности.
Я рассказал обо всем этом Власову. Он просил составить небольшой доклад и приехать к нему на следующий день, когда он собирался вызвать для последнего и решительного разговора каких-то важных персон.
На следующий день к назначенному сроку я приехал в Далем, а вскоре прибыли и персоны. Оказались они действительно важными личный уполномоченный Гиммлера, откомандированный для связи с Движением, какой-то обер-фюрер Крегер, с ним какие-то звезды помельче и, неизвестно каким образом затесавшийся, генерал-летчик с широченными белыми лампасами на штанах.
Власов предложил им выслушать мое короткое сообщение. Я рассказал обо всех трудностях и препятствиях, которые нам приходится преодолевать и число которых не только не уменьшается, но все время растет. Рассказал и об истории с письмами, называя все вещи своими именами: по моим предположениям, часть их идет в Восточное министерство, где господин Розенберг собирает их в доказательство своей правоты, а часть направляется в Гестапо умолчал, конечно, о письмах, адресованных лично мне. Время от времени я ловил на себе подбадривающие взгляды Андрея Андреевича.
Гости слушали внимательно. Никто из них не проронил ни одного слова, не задал ни одного вопроса. Представитель Гиммлера смотрел ничего не выражающими стеклянными глазами, и меня не оставляла мысль, что в другое время и в другой обстановке он так терпеливо слушать бы не стал. Они уехали сразу же, как был окончен мой доклад. Власов выразил уверенность, что они или наведут порядок, или закроют газету совсем. Не произошло ни того, ни другого, а продолжалось все так же, только тормоз закручивался все крепче и крепче, пока, для меня лично, не сделал работу совсем невозможной
Цензура к тому времени достигла своего апогея. Вскоре за установлением цензуры Восточного министерства была введена еще одна — Главного управления СС. И через несколько номеров еще одна: все статьи по военным вопросам, т. е. о положении на фронтах или об армиях воюющих сторон, должны были за три дня до предполагаемого опубликования подаваться в цензурное отделение Верховного Командования Армии. Так что эти статьи были обречены проходить три цензорских карандаша. Нетрудно представить, в каком виде они возвращались обратно. Во всяком случае авторы только после тщательного изучения могли разгадать в них остатки своих трудов.
Свирепее всех все-таки оставалась цензура Восточного министерства. Она цеплялась уже не за статьи, не за строчки, а придиралась к оттенкам отдельных слов. Как правило, часа через два после отправки материала в цензуру начинается разговор по телефону.
— Господин редактор, вы прислали здесь заметку о том, что генералом Власовым была принята приехавшая из Казачьего корпуса делегация офицеров. Так эта заметка не может пройти.
— Почему же? — спрашиваю я.
— Потому что казаки не входят в Движение, руководимое Комитетом, а остаются самостоятельными.
— Господин цензор, это сообщение я не высосал из пальца, и если они приезжали, то, может быть, они решили присоединиться к нашему общему русскому делу, Заметка должна пойти обязательно.
Подоплека всех этих дел мне известна прекрасно. Управление Казачьих войск, возглавленное генералом Красновым, не хочет иметь никакого дела с генералом Власовым. Две встречи Власова с Красновым, которых я был случайным свидетелем, не привели ни к чему. Казачьи части, около 150 тысяч человек, были козырем в руках Розенберга, и казачье возглавление внимательно следит, чтобы между боевыми частями казаков и представителями Комитета не было никаких сношений. Настроение казачьей массы было диаметрально противоположным. На съезде делегатов всех казачьих войск было единогласно решено влиться казачьим частям в Русскую Освободительную Армию. Побывавшие у Власова офицеры были первыми, кто вошел с ним в непосредственный контакт. Это всё вероятно, известно и цензору. Но я чувствую, что решает эти вопросы не он, а кто-то стоящий выше него.
В конце концов убедившись, что договориться мы не можем, он звонит какому-то своему начальству, а я — Жиленкову. Объясняю, в чем дело, и прошу его надавить из всех сил и на все кнопки, чтобы заметку протащить.
Часа через два, не получая ответа, звоню опять:
— Георгий Николаевич, ну, как дела?
— Ничего еще пока, подождите — грызутся.
Я жду еще. Давно уже ночь. Уходит последний поезд в метро, скоро пойдет последний трамвай, а ответа все еще нет. Наконец звонок. У телефона цензор:
— Редактор? — Да.
— Так вот что мы решили! (Я знаю, что «мы» ничего не решали, а сидел он так же, как и я, и ждал