объединении сил придут и какие-то скромные немцы… Но это будет, вероятно, уже после панихиды по скончавшимся безвременно вождям. Вы не думаете?
— Может быть, когда-нибудь, а сейчас сомневаюсь, — отвечает он. — На союзника нам, надо сказать, не повезло. С их стороны это было бы признанием их неспособности объединить антикоммунистическую Европу. А то, что они сами ее против себя восстановили, им не приходит в голову… Может быть, и придут когда-нибудь. Может быть, даже раньше, чем скончаются вожди… Ну, да это уж фантазии. Звал-то я вас не как переводчика, а совсем по другому делу…
Он складывает стопкой лежащие на столе бумаги, отодвигает их в сторону.
— Что вы скажете, — вернее, как вам представляется наш будущий центральный орган, наша газета? Какой она должна быть?
— Знаете, Георгий Николаевич, я вам могу сейчас назвать десять эпитетов, определяющих, какой она должна быть, — ведущей, умной, организующей и так без конца, но где-то на втором или на третьем месте, если уж не на первом, я поставил бы один совершенно определенный эпитет…
— А именно?
— Она должна быть и европейской. Ее нужно сделать такой, чтобы ее читала антикоммунистическая Европа, чтобы в наших формирующихся силах Европа видела свое спасение и помогла бы нам… Больше того, она, наша газета, должна быть такой, чтобы ее с интересом кто-то читал стой стороны фронта, не с. той, не на востоке, это само собой разумеется, а с другой — на западе. Чтобы там увидели в нас не союзников Гитлера, а врагов Сталина…
— Это то, что я говорил сегодня Андрею Андреевичу, — соглашается понимающе он. — Знаете что, можете набросать на бумажке то, что выдумаете по этому поводу еще. Но не забудьте также, что ее, нашу газету, будут читать наши рабочие и крестьяне, ее будут читать наши солдаты, ее мы будем как-то, уменьшенной или сфотографированной, — не знаю, это вопрос техники, — ее мы будем перебрасывать на ту сторону для Красной Армии. Она должна быть и такой. Напишите, что выдумаете, поподробнее, но не очень длинно. Я, к сожалению, должен уходить оставьте у меня на столе.
Я иду в канцелярию, нахожу свободную машинку и пишу небольшую записку о газете. Все это уже не раз продумано и проверено в разговоре с другими. Роль нашего будущего органа будет в равной степени как ответственной, так и трудной. Немцы, конечно, будут цепляться и ставить свои условия, но этот участок антинемецкого фронта надо будет особенно как-то крепко забронировать. То, что написано, останется документом и на завтра, и на послезавтра, и пока есть немцы, и когда не будет немцев…
Вечером Жиленков позвонил мне и попросил приехать завтра точно в десять к Власову.
— Здравствуй, редактор, — встречает меня на следующий день Андрей Андреевич, — располагайся, кури и слушай.
Он садится за стол и, глядя поверх очков, говорит:
— Так вот, поговорили мы с Георгием Николаевичем, поругались — ну, это я шучу, — улыбается он, — и потом все-таки столковались и решили предложить тебе этим делом заняться… Как ты голосуешь? присоединяешься к большинству или нет?
Предложение для меня не совсем ново. Как-то давно, еще в период разговоров наших в лаборатории, Андрей Андреевич, тогда еще полушутя-полусерьезно, говорил об этом. Тогда мне казалось это преждевременным. Кроме того, тогда еще был жив Зыков и, по моему глубокому убеждению, никто не мог бы справиться с этой задачей, как он. Хотя при развороте Движения он смог бы нести какой-нибудь груз и потяжелее. Может быть, вот тот, который лег сегодня на Жиленкова. Вчерашний разговор тоже имел, конечно, совершенно определенное значение, так что предложение для меня не было неожиданным.
— Ну, так как? — повторяет вопрос Андрей Андреевич.
— В принципе — да, — отвечаю я.
— В принципе это мало, а в деталях? и во всем остальном? Хочется условия какие-нибудь поставить, а? — спрашивает он.
— Нет, Андрей Андреевич, условий ставить не хочется. Какие уж тут условия, если все наше существование обусловлено целым рядом условий. Мне хочется только сказать, что я смогу, то есть надеюсь, что смогу, взять это на себя и делать так хорошо, как могу, только тогда, если вы согласитесь с одним из моих… Вот, опять получается условие… С одним из моих предложений.
— Давай предложение, а мы посмотрим.
— Предложение вот какое. Мне кажется, что будущей газетой нужно провести небольшую, но, может быть, очень болезненную и трудную операцию: отрезать раз и навсегда судьбу Русского Освободительного Движения от судьбы Германии. Освободить нашу борьбу от зависимости и успехов или неуспехов немецкого оружия.
Это оружие, вероятно, скоро выбьют из рук и сломают. А нам нужно жить и бороться дальше. И, может быть, только тогда по-настоящему начать бороться, когда это оружие будет сломано… Вы простите, что я так подробно и долго выражаю мысль простую и ясную, но мне кажется она очень и очень важной.
Из разговоров, имевших место в прошлом, я знаю его осторожность во всем, что касается западных союзников. Он не любил, когда поднимались разговоры о них даже с глазу на глаз. Не думаю, чтобы это было признаком недоверия, а просто годами советской жизни выработанная привычка не говорить лишних слов о серьезных вещах или говорить только тогда, когда в этом есть острая необходимость. Но сегодня мне почему-то захотелось услышать от него ясное и короткое — да. И я его услышал.
Он встал из-за стола, прошелся по комнате и, остановившись передо мной, сказал:
— Я знаю твою и вашей организации точку зрения, и тот факт, что мы предложили тебе очень ответственную работу, служит достаточно определенным ответом, что эта точка зрения является и моей, нашей. Довольно?.. Еще вопросы есть по обсуждаемому делу? — и сам же ответил, — нет. Идем чай пить, я еще сегодня не завтракал, с восьми часов гость за гостем.
— Есть еще вопрос, — поднимаю я руку.
— Что же еще, опять что-нибудь потустороннее?
— Нет, совсем здешнее, близкое. Еще деталь одна.
— Какая же?
— Сводится она к тому, деталь эта, что редактором я все-таки не могу быть. — Вот тебе раз! А о чем же мы сейчас договорились?
— Андрей Андреевич, делать газету это одно, об этом мы и договорились. А представлять ее, подписывать — это дело другое, о нем я сейчас и говорю. Мое имя мало кому известно в эмиграции и никому ничего не скажет из подсоветских. А люди любят авторитеты, имена с весом. Хорошо было бы какого-нибудь профессора или ученого, что-нибудь такое внушительное.
— Ну, знаете, с профессором тоже может быть история. Профессора — они разные бывают, — вступает Жиленков. — Пригласите вы его, а он поймет это всерьез, да в начнет в самом деле редактировать. Что тогда, а?
— Ну, это дело ваше, хозяйское, договаривайтесь сами, — машет рукой Власов. — Пригласи вон Жиленкова, может, он согласится? — обращается он ко мне.
Я говорю, что это было бы, вероятно, лучшим выходом.
Жиленков смеется.
— Это как же, значит, будет: вы будете писать, а я отвечать, так, что ли?
— Примерно такая схема мне и представляется, Георгий Николаевич. Я — делать газету и писать, а вы за нее отвечать. Вам легче отбиваться будет. Генерал и начальник отдела, но главное, вас уже знают и в воинских частях, и у рабочих, и всюду. Знают, вероятно, и с той стороны, а это очень существенно.
— Ну что ж, об этом можно подумать, — соглашается он.
На этом потом мы и договорились. Газету подписывал он как главный редактор, и я как его заместитель. Наш неписаный договор он выполнял честно, в редакции ни разу не был и ни к одной статье руку не приложил, да и времени у него не было для этого. Для меня же это было большим облегчением в работе. Десятки раз потом в разговоре с разными людьми, чаще всего с немцами, не видя возможности договориться, я заканчивал беседу словами — «обратитесь к главному редактору». Правда, позднее этот же неписаный договор послужил и причиной нашего расхождения.
— Ну, идемте, идемте, — торопит нас Власов, приглашая жестом в столовую. — С восьми часов гость