Зорба рассмеялся.
- Главное - иметь понятие, - сказал он. - Есть у тебя вера, тогда и щепка от старых дверей станет святыней. А без веры и само распятие превратится в старую дверь.
Я восхищался этим человеком, смелостью и здравостью его ума, душа его, где не коснись, ярко искрилась.
- Ты бывал на войне, Зорба?
- Разве я знаю, - ответил он насупившись. - Не помню. На какой войне?
- Ну, вот, я хочу сказать, сражался ли ты за родину?
- Ты не мог бы поговорить о чём-нибудь другом? Сказал глупость, ну и забудь о ней.
- Ты называешь это глупостями. Зорба? И, тебе не стыдно? Ты так говоришь о родине? Зорба поднял голову и посмотрел на меня. Я подтянулся на своей постели, сел в изголовье, зажёг керосиновую лампу. Он долго сурово смотрел на меня, затем, разгладив ладони и усы, сказал, наконец.
- Ты, хозяин, ещё и педант… не в обиду тебе будь сказано. Всё, что я тебе говорил за время нашего знакомства, это я как бы песню пел.
- Как это? - запротестовал я - Я всё очень хорошо понимаю, Зорба!
- Да, головой своей ты понимаешь. Ты говоришь: Это правильно, это неправильно; это вот так или это не так; ты прав или ты ошибаешься». Но куда это нас приведёт? Вот, когда ты говорил, я смотрел на твои руки, грудь. Что же было с ними? Они оставались немы, будто в них нет ни капли крови. Так с помощью чего ты хочешь понять? Своей головой? Тьфу!
- Подожди, говори яснее, Зорба, не путай меня! - воскликнул я, пытаясь его завести. - Я полагаю, ты не слишком хлопотал о родине, не так ли, бездельник!
Он с таким раздражением хватил кулаком по стене, что листы железа, которыми был обшит сарай, загудели.
- Я, каким ты меня видишь сейчас, - завопил он, - я собственными волосами вышил церковь святой Софьи на куске ткани и носил на себе, повесив на шею, прямо на грудь, вместо амулета. Вот этими лапищами я её вышил, старина, и с помощью шевелюры, которая в то время была черна как смоль. Я скитался с Павло Меласом среди скал Македонии - весельчак, гигант, ростом выше сарая, вот таким я был - в своей юбке в складку, красной феске, с серебряными подвесками, амулетами, ятаганом, патронташами и пистолетами. Я был увешан металлом, серебром и подкован гвоздями и, когда я шагал, всё это громыхало, будто шла целая армия! На-ка, посмотри…посмотри! Зорба распахнул рубаху и закатал панталоны.
- Поднеси свет, - приказал он.
Я приблизил лампу к худому и смуглому телу: глубокие рубцы, шрамы от пуль, следы сабельных ударов - тело его было, как решето.
- Посмотри теперь с другой стороны! - он повернулся и показал мне спину.
- Ты видишь, сзади ни одной царапины. Теперь тебе понятно? А сейчас убери лампу.
- Какой срам! Послушай, старина, станут ли люди когда-нибудь мужчинами? На них брюки, воротнички, шляпы, но они всё ещё ослы, волки, лисы и свиньи. Они вроде бы похожи на изображение Господа. Кто? Мы? Какая насмешка! Казалось, Зорбой овладели ужасные воспоминания, он всё сильнее раздражался, ворча что-то сквозь свои гнилые, расшатанные зубы.
Поднявшись, он схватил графин с водой и стал пить большими глотками, после чего несколько успокоился.
- Где бы ты меня не коснулся, - сказал он, - я закричу. Весь я - сплошные раны и шрамы, а ты мне говоришь о женщинах! Стоит мне вспомнить те времена, когда я был настоящим мужчиной, как я перестаю оборачиваться на юбки.
Тогда я касался женщин мимоходом, не дольше минуты, как петух, и уходил. «Грязные куницы, - говорил я себе, - они хотят высосать все мои силы, чёрт возьми! Да пусть они повесятся!» Итак, я снимал с крючка своё ружьё и в путь! Я, как комитаджи, ушёл в партизаны. Однажды в сумерках я прокрался в одно болгарское село и спрятался в хлеву, в доме болгарского попа, который сам был свирепым комитаджи, кровожадным животным. Ночью он снимал сутану, одевался пастухом и с оружием врывался в греческие села. Возвращался он утром, пока не рассвело, весь в грязи, крови и шёл к обедне читать проповедь. За несколько дней до моего прибытия поп убил, прямо в постели, греческого учителя, пока тот спал. Итак, проникнув в поповский хлев, я лёг на спину прямо на навоз позади двух быков и стал ждать. Ближе к вечеру гляжу - мой поп входит, чтобы задать корм животным. Я бросаюсь на него и перерезаю ему горло, словно барану, отрезаю уши и кладу в карман. Я коллекционировал тогда болгарские уши, так что я взял уши попа и смылся.
Несколько дней спустя я снова, прямо средь бела дня, пришёл в ту же деревню, прикинувшись разносчиком.
Оставив оружие в горах, я спустился, чтобы купить хлеба, соли и обувь для своих товарищей. Около одного дома я увидел пятерых босых малышей, одетых в чёрное, которые держали друг друга за руки и просили милостыню. Трёх девочек и двух мальчиков. Старшему из них было не больше десяти, маленький был совсем крошкой. Старшая девочка держала его на руках, лаская и целуя, чтобы он не плакал. Не знаю почему, видно божье внушение толкнуло меня подойти к ним:
- Чьи вы будете? - спросил я их по-болгарски.
Старший из мальчиков поднял головку и ответил:
- Мы дети попа, которого недавно зарезали в хлеву. - Слёзы выступили на моих глазах. Земля завертелась как мельничный жернов. Я прислонился к стене и только тогда голова перестала кружиться.
- Подойдите ко мне, дети, - сказал я. Достал свой кошелёк из-за пояса, он был полон турецкими лирами и меджиди. Опустившись на колени, я высыпал всё прямо на землю.
- Вот, берите, - воскликнул я, - берите! Берите!
Дети бросились собирать монеты.
- Это все вам, все вам! - кричал я. - Забирайте всё!
И ещё я им оставил корзину со всем барахлом:
- Вот это тоже, это всё вам, забирайте! И сразу же смотался. Вышел из села, расстегнул рубашку, сорвал святую Софью, которую вышил, изорвал её, бросил и пустился наутёк.
Я и сейчас бегу…Зорба прислонился к стене и повернулся ко мне:
- Вот так я освободился, - сказал он.
- Освободился от родины?
- Да, от родины, - ответил он твёрдым и спокойным голосом. Через минуту он продолжил:
- Свободен от родины, попов, денег. Я прошёл сквозь такое сито, чем больше себя просеиваю, тем мне лучше, я освобождаюсь. Как тебе ещё сказать? Я освободился и стал мужчиной. Глаза Зорбы сверкали, его широкая пасть расплылась от удовольствия.
Помолчав немного, он снова заговорил. Видно, сердце его переполнилось, он не мог им управлять.
- Было время, когда я говорил: вот это турок, это болгарин, а вот это грек. Ради родины я делал такие вещи, что у тебя волосы на голове дыбом встанут, хозяин. Я перерезал глотки, крал, жёг деревни, насиловал женщин, истреблял целые семьи. Ради чего? Только потому, что это были болгары, турки. Убирайся к дьяволу, негодяй, говорил я часто о них, иди ты к чёрту, ублюдок! Сейчас же я говорю себе: вот это хороший человек, а это грязный тип. Он с успехом может быть болгарином или греком, я не вижу разницы. Хороший человек? Плохой? Вот это и всё, что я спрошу сегодня. Хотя теперь, в мои годы, могу поклясться своим хлебом, мне кажется, что я и этого больше не спрошу. Эх, старина, будь люди хороши или плохи, я их всех жалею. При виде любого мужчины (даже если я принимаю независимый вид) меня все равно хватает за живое. Смотри-ка, говорю я себе, этот несчастный тоже ест, пьёт, любит, испытывает страх; у него тоже есть свой бог и свой дьявол, он тоже сыграет в ящик, ляжет, скрючившись, под землю и будет съеден червями. Эх, бедняга! Все мы братья. Все мы пища для червей!
Но если это женщина, ах! Тогда, я тебя уверяю, мне хочется завыть. Твоя милость каждую минуту высмеивает меня, говоря, что я очень люблю женщин. Как же мне их не любить, старина? Это ведь слабые создания, сами не ведают что творят, и за то немногое безропотно позволяют схватить себя за сиську.
В другой раз мне снова надо было сходить в болгарское село. Один грек, именитый в деревне человек,