– Наговоренные! – с удовольствием сказал Матвей, пряча патроны. – Я с ими знаю как!
– А что, пристают? – насмешливо спросил Жуков, но, спохватившись, опять сделал серьезное лицо, чтобы показать, что верит.
– Не так чтобы дюже, – серьезно ответил Матвей. – К салашу не подходят. А так... выйдут, значит, из теми один за однем, под яблоней соберутся, суршат, брякочуть, махонькие такие, станут так вот рядком... – Матвей опустил глаза на дорогу и повел перед собой рукой. – Станут и песни заиграют.
– Песни? – Жуков не выдержал и прыснул. – Да у тебя не похуже, чем у нас в клубе, – самодеятельность! Какие песни-то?
– А так, разные... Другой раз дюже жалостно. А потом и говорят: «Матвей, а Матвей! Подь сюды! Подь сюды!»
– А ты?
А я им: «Ах вы, под такую мать!.. Брысь отседа!»
Матвей любовно усмехнулся.
– Ну, тогда они начинают к салашу подбираться, а я сейчас наговоренный патрон заряжу, да кэ-эк ахну!..
– Попадаешь?
– Попадаешь! – презрительно выговорил Матвей. – Нячистую силу рази убьешь? Так, разгоню маленько до утра, до первого петуха...
– Да! – помолчав, сказал Жуков и вздохнул. – Плохо, плохо!
– Кого? – спросил Матвей.
– Плохо у меня дело с атеистической пропагандой поставлено, вот что! – сказал Жуков и поморщился, оглядывая Матвея. – Небось и по деревне брешешь, девок пугаешь? – строго спросил он, вспомнив вдруг, что он заведующий клубом. – Кабиасы! Сам ты кабиас!
– Кого? – опять спросил Матвей, и лицо его вдруг стало злобно и внушительно. – А вот мимо лесу пойдешь?
– Ну? И пойду!
– Пойдешь, так гляди – навряд домой придешь. Они тебя пирнясуть.
Матвей отвернулся, ничего более не сказав, не простившись, быстро пошел полем к темневшему вдали саду. Даже в фигуре его видна была сильнейшая озлобленность.
Оставшись один на дороге, Жуков закурил и огляделся. Наступали сумерки, небо на западе поблекло, колхоза сзади почти не стало видно, темнели только кое-где крыши между тополей да торчали антенны телевизоров.
Слева виден был березовый лес. Он уступами уходил к горизонту. Было похоже, будто кто-то по темному начиркал сверху вниз белым карандашом. Сперва редко, подальше – чаще, а в сумерках горизонта провел поперечную робкую светлую полосу.
Слева же видно было и озеро, как впаянное, неподвижно стоявшее вровень с берегами и одно светлевшее на всем темном. На берегу озера горел костер, и на дорогу наносило дым. Падала уже роса, и дым был мокрым.
А справа, в сумрачных лугах и просеках, между темными мысами лесов, с холма на холм шагали решетчатые опорные мачты. Они были похожи на вереницу огромных молчаливых существ, заброшенных к нам из других миров и молча идущих с воздетыми руками на запад, в сторону разгорающейся зеленоватой звезды – их родины.
Жуков опять оглянулся, все еще надеясь, что, может быть, пойдет попутная машина. Потом зашагал по дороге. Он шел и все поглядывал на костер и на озеро. Возле костра никого не было. Не видно было ни души и на озере, и одинокий огонь, неизвестно кем и для чего зажженный, производил странное впечатление.
Жуков шел сначала нерешительно, покуривая, оглядываясь, поджидая машину или попутчика. Но ничего не было видно ни спереди, ни сзади до самого горизонта, и Жуков наконец решился и зашагал по- настоящему.
Он прошел километра четыре, когда стало совсем темно. Одна только дорога светлела, перебирая кое- где туманом. Ночь наступала теплая. Только когда Жуков попадал в туман, его охватывало холодом. Но потом Жуков опять выходил в теплое, и эти переходы от холодного к теплому были приятны.
«Темный у нас народ!» – думал Жуков. Он шел, сунув руки в карманы, двигал бровями и вспоминал лицо Матвея, какое оно сразу стало злобное и презрительное, когда он посмеялся над ним. «Да, – думал он, – надо, надо усилить атеистическую пропаганду. Суеверия надо искоренять!» И ему еще больше захотелось поговорить с кем-нибудь о культурном, об умном.
Потом он стал думать, что пора бы ему перебраться в город, поступить куда-нибудь учиться. И тут же по своему обыкновению стал он воображать, как дирижирует хором не в колхозном клубе, где нет даже кулис и где ребята покуривают в зале и пересмеиваются, а в Москве и что хор у него в сто человек – академическая капелла.
Как всегда, от подобных мыслей он почувствовал радостное оживление и уже ничего не замечал кругом, не обращал внимания ни на звезды, ни на дорогу, шел неровно, сжимал и разжимал кулаки, двигал бровями, принимался напевать и усмехаться, не боясь, что кто-нибудь увидит его. Он даже рад был, что идет один, без попутчиков. Так он и дошел до пустого сарая близ дороги и сел на бревно отдохнуть и покурить.
Когда-то был здесь хутор, но после укрупнения колхоза хутор снесли, остался один сарай. Сарай был раскрыт и пуст. В нем, кажется, и двери даже не было. Был он темен и скособочен, а в дыре дверей, в глубине его, стояла особенно глухая чернота.
Жуков сидел, поставив локти на высоко поднятые колени, лицом к дороге, спиной к сараю, курил, остывая постепенно, и думал уже не о консерватории, а о Любке, решая, как бы ее наконец половчее