«Встречи с Лиз», «Портрет» и «Город Эн» (две первые в значительной мере повторяют друг друга). Вот что я писал о нем в «Собеседнике»: «Крошечные, по две-три страницы, рассказы написаны почти без придаточных предложений и представляют собой как бы бесстрастный перечень незначительных происшествий. Однако они читаются с напряжением, и это не напряжение скуки. Это поиски тех внутренних, подчас еле заметных психологических сдвигов, ради которых автор взялся за перо. Иногда это обманутая надежда (“Дориан Грей”), иногда — ненависть к мещанскому равнодушию (“Встречи с Лиз”). Но чаще всего — просто промелькнувшее и исчезнувшее душевное движение: привязанность, сочувствие, доброта.
Добычин писал о том, что в обыденной жизни проходит незамеченным, о мимолетном, необязательном, встречающемся на каждом шагу. Его крошечные рассказы представляют собой образец бережливости по отношению к каждому слову. Пересказать их невозможно.
В «Собеседнике» я привел один из них целиком. Здесь, чтобы не повторяться, приведу другой. Он называется «Пожалуйста».
«Ветеринар взял два рубля. Лекарство стоило семь гривен. Пользы не было. — Сходите к бабке, — научили женщины, — она поможет. — Селезнева заперла калитку и в платке, засунув руки в обшлага, согнувшись, низенькая, в длинной юбке, в валенках, отправилась. Предчувствовалась оттепель. Деревья были черны. Огородные плетни делили склоны горок на кривые четырехугольники.
Дымили трубы фабрик. Новые дома стояли — с круглыми углами. Инженеры с острыми бородками и в шапках со значками, гордые, прогуливались. Селезнева сторонилась и, остановясь, смотрела на них: ей платили сорок рублей в месяц, им — рассказывали, что шестьсот. Репейники торчали из-под снега. Серые заборы нависали. — Тетка, эй, — кричали мальчуганы и катились на салазках под ноги. Дворы внизу, с тропинками и яблонями, и луга и лес вдали видны были. У бабкиных ворот валялись головешки. Селезнева позвонила. Бабка, с темными кудряшками на лбу, пришитыми к платочку, и в шинели, отворила ей. — Смотрите на ту сосенку, — сказала бабка, — и не думайте. — Сосна синелась, высунувшись над полоской леса. Бабка бормотала. Музыка играла на катке. — Вот соль, — толкнула Селезневу бабка. — Вы подсыпьте ей… Коза нагнулась над питьем и отвернулась от него. Понурясь, Селезнева вышла. — Вот вы где, — сказала гостья в самодельной шляпе, низенькая. Селезнева поздоровалась с ней. — Он придет смотреть вас, — объявила гостья. — Я — советовала бы. Покойница была франтиха, у него все цело — полон дом вещей. — Подняв с земли фонарь, они пошли, обнявшись, медленно.
Гость прибыл — в котиковой шапке и в коричневом пальто с барашковым воротником. — Я извиняюсь, — говорил он и, блестя глазами, ухмылялся в сивые усы. — Напротив, — отвечала Селезнева. Гостья наслаждалась, глядя. — Время мчится, — удивлялся гость. — Весна не за горами. Мы уже разучиваем майский гимн.
— Сестры, —
посмотрев на Селезневу, неожиданно запел он, взмахивая ложкой. Гостья подтолкнула Селезневу, просияв, — наденьте венчальные платья, путь свой усыпьте гирляндами роз.
— Братья, —
раскачнувшись, присоединилась гостья и мигнула Селезневой, чтобы и она не отставала:
раскройте друг другу объятья: пройдены годы страданья и слез.
— Прекрасно, — ликовала гостья. — Чудные, правдивые слова. И вы поете превосходно. — Да, — кивала Селезнева. Гость не нравился ей. Песня ей казалась глупой. — До свидания, — распростились наконец. Набросив кацавейку, Селезнева выбежала. Мокрыми пахло. Музыка неслась издалека. Коза не заблеяла, когда загремел замок. Она, не шевелясь, лежала на соломе. Рассвело. С крыш капало. Не нужно было нести пить. Умывшись, Селезнева вышла, чтобы все успеть устроить до конторы. Человек с базара подрядился за полтинник, и, усевшись в дровни, Селезнева прикатила к ним. — Да она жива, — войдя в сарай, сказал он. Селезнева покачала головой. Мальчишки выбежали за санями. — Дохлая коза, — кричали они и скакали. Люди разошлись. Согнувшись, Селезнева подтащила санки с ящиком и стала выгребать настилку. — Здравствуйте, — внезапно оказался сзади вчерашний гость. Он ухмылялся, в котиковой шапке из покойницкой муфты, и блестел глазами. Его щеки лоснились. — Ворота у вас настежь, — говорил он, — в школу рановато, дайка, думаю. — Поставив грабли, Селезнева показала на пустую загородку. Он вздохнул учтиво. — Плачу и рыдаю, — начал напевать он, — всегда вижу смерть. — Потупясь, Селезнева прикасалась пальцами к стене сарая и смотрела на них. Капли падали на рукава. Ворона каркнула. — Ну что же, — оттопырил гость усы. — Не буду вас задерживать. Я вот хочу прислать к вам женщину: поговорить. — Пожалуйста, — сказала Селезнева».
В своем страстном отрицании мещанства Добычин был близок к М.Зощенко, хотя оба писателя пришли бы в ужас от подобного сопоставления. Зощенко — разговорность, развязность, влечение к целому, интонационная свобода. Добычин — сдержанность, подчеркнутый лаконизм, мозаичность, недоговоренность. Но герои Добычина могли бы расположиться в произведениях Зощенко, как в собственном доме.
Его прямодушие меня поражало. Он был не способен солгать. Прочитав мой роман «Художник неизвестен», он пришел надувшийся, расстроенный, долго молчал, а потом сквозь зубы пробормотал, что ему понравилась только одна фраза: «Он пил чай с деревянной важностью крестьян».
Молчаливость его подчас была причиной забавных происшествий.
После убийства Кирова из Ленинграда выслали всех бывших дворян, и в том числе известного режиссера Большого драматического театра — Тверского. Его настоящая фамилия — Кузьмин-Караваев, и ходили слухи (вероятно, инспирированные), что он был адъютантом Керенского. Мы были знакомы, и посетовать по поводу его вынужденного отъезда ко мне зашел известный уже и тогда актер Полицеймако. На свою беду, он застал у меня Добычина, сразу же нахохлившегося, — может быть, потому, что актер помешал нашему разговору.
— Я только что с вокзала, провожали Тверского, — с горечью сказал Полицеймако. — Загнали куда- то к черту на рога! Такого человека! За что? Даже если он и был сто лет назад адъютантом Керенского, помилуйте, кто же мог думать, что за это придется отвечать? И перед кем, я вас спрашиваю? Перед кем! Перед невежественными холуями!
Леонид Иванович промолчал. Полицеймако посмотрел на его лицо с поджатыми губами, поморгал и слегка смягчил формулировку:
— Ну если не перед холуями, так перед неблагодарными людьми! Потому что так отплатить за все, что Тверской сделал для нашего искусства…
Продолжая свою речь, он время от времени вопросительно поглядывал на Добычина, очевидно, ожидая поддержки. Но Леонид Иванович загадочно молчал.
— Вообще говоря, уж кто-кто, а Тверской, просто как талантливый человек, заслуживал исключения из правил. Я понимаю, кое-кому следовало добровольно уехать. Прошлого не вычеркнешь. Если ты был адъютантом Керенского…
Он поговорил немного о том, что Тверскому, пожалуй, не следовало состоять при Керенском, тем более что он уже тогда намеревался посвятить себя театральному искусству.
Добычин молчал. Слегка открыв рот, Полицеймако еще раз, уже опасливо, посмотрел на него и тоже замолчал. Я заметил, что не только адъютанты Керенского, но и сам военный министр Временного правительства Верховский работает в Главном штабе. Но было уже поздно. Молния понимания блеснула в округлившихся от страха глазах Полицеймако.
— Вообще говоря, да, — сказал он. — Мне была крайне неприятна эта суматоха на вокзале. Пришли с цветами — и кто? Те, кто в первую очередь гадили Тверскому в театре. Ну, уехал, — зачем же устраивать демонстрацию в общественном месте?
Леонид Иванович и на эту, вполне благонамеренную, тираду не ответил ни слова, и Полицеймако — крепкий мужчина с толстыми плечами — опал на глазах, как перебродившее тесто.
Ничего не сказавший, время от времени нервно поправлявший пенсне (он носил не очки, а пенсне), Добычин, без сомнения, показался актеру живым воплощением Большого дома.
Я проводил Полицеймако и вернулся хохоча. Леонид Иванович даже не улыбнулся. Но я видел, что все в нем так и кипело.
Мы переписывались, и у меня сохранились его короткие, парадоксальные письма. Однажды он