подумаешь, какой стала бы наша литература, если бы ей не мешали. Не «день открытых убийств», а «день смысла, сердца и совести» воссиял бы, приведя в движение могучие потаенные силы. Ведь иногда диву даешься, читая рукописи, талантливо, искренне и светло озаряющие нашу незаслуженно оскорбленную жизнь.
Есть, наконец, уже большая и увеличивающаяся с каждым годом зарубежная русская литература. О ней — разговор особый. «Я не могу сейчас быстро назвать ни одного дорогого для меня литературного произведения, написанного сегодня вчерашним эмигрантом, — пишет мне упомянутый выше умный читатель. — У меня как раз впечатление, что эмиграция воспроизводит иерархическую и бездарную модель нашей литературы, но там другие “идолы рынка”». Нет, не воспроизводит. Там рукописи не лежат в столах. Там теряют терпение по другим причинам. Там не имеет ни малейшего значения вельможный пост члена Союза. Там не надо прятаться ни в историю, ни в сказку. Там не надо заметать следы, чтобы высказать свое мнение. Там не выношенное годами, терпеливое, объединяющее сопротивление, а соперничество, обида — «никому до нас нет дела», столкновение взглядов, которое, может быть, через полстолетия окажется полезным нашей стране. Там — ненависть друг к другу, здесь — любовь людей, понимающих друг друга с полуслова (подчас незнакомых), вкладывающих глубокий разносторонний смысл в понятие «порядочность», которая исключает предательство и подлость. Опасная порядочность, потаенная нить, незримо связывающая тех, кто действует в подлинной, немакетной литературе.
Там в литературном кругу нет общественного мнения, а здесь, как это ни странно, — есть. Когда на Секретариате (см. Приложение № 20) обсуждалось обращение Солженицына к Четвертому съезду, кто-то спросил, сколько писем получил президиум съезда. «Около шестисот» — был ответ. Среди писателей не нашлось никого, кто согласился бы нести гроб Ермилова, которому на моих глазах в шестидесятых годах демонстративно был объявлен бойкот.
Значение «Метрополя» не в том, что в нем напечатаны произведения, украсившие нашу литературу, а в том, что в годы общественного молчания он показал, что общественное мнение не только существует, но обладает своим вкусом и тактом. Недаром же так всполошились вельможи Союза, недаром же стали они искать поддержки у писателей, известных своей порядочностью, — и натыкались на возмущенный отказ. Недаром напечатали они в «Московском литераторе» объективные, отдающие «Метрополю» должность отзывы в грубо искаженном виде. Нет, общественное мнение есть, хотя и почти неразличимое под толщью грязной лжи, лицемерия и страха. Наша полоса — хаос и сумерки, не в первый и не в последний раз повторяется в тысячелетней истории русской литературы.
Приложения
Отец мой художник, мать — актриса. Это я к тому говорю, что в Полтаве есть еще Зощенки. Например: Егор Зощенко — дамский портной. В Мелитополе — акушер и гинеколог Зощенко. Так заявляю: тем я вовсе даже не родственник, не знаком с ними и знакомиться не желаю.
Из-за них, скажу прямо, мне даже знаменитым писателем не хочется быть. Непременно приедут. Прочтут и приедут. У меня уж тетка одна с Украины приехала.
Вообще писателем быть очень трудновато. Скажем, тоже — идеология… Требуется нынче от писателя идеология.
Вот Воронский (хороший человек) пишет:
…Писателям нужно «точнее идеологически определяться».
Этакая, право, мне неприятность! Какая, скажите, может быть у меня «точная идеология», если ни одна партия в целом меня не привлекает?
С точки зрения людей партийных, я беспринципный человек. Пусть. Сам же я про себя скажу: я не коммунист, не эсер, не монархист, я просто русский. И к тому же политически безнравственный.
Честное слово даю — не знаю до сих пор, ну вот хоть, скажем, Гучков… В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эсер он или кадет — не знаю и знать не хочу, а если и узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.
Многие на меня за это очень обидятся. (Этакая, скажут, невинность сохранилась после трех революций.) Но это так. И это незнание для меня радость все-таки.
Нету у меня ни к кому ненависти — вот моя «точная идеология».
Ну, а еще точней? Еще точней — пожалуйста. По общему размаху мне ближе всего большевики. И большевичить с ними я согласен.
Да и кому быть большевиком, как не мне?
Я «в Бога не верю». Мне смешно даже, непостижимо, как это интеллигентный человек идет в церковь Параскевы Пятницы и там молится раскрашенной картине…
Я не мистик. Старух не люблю. Кровного родства не признаю. И Россию люблю мужицкую.
И в этом мне с большевиками по пути.
Но я не коммунист (не марксист, вернее) и думаю, что никогда им не буду.
Мне 27 лет. Впрочем, Оленька Зив думает, что мне меньше. Но все-таки это так.
В 13-м году я поступил в университет. В 14-м — поехал на Кавказ. Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист — поехал добровольцем на войну. Офицером был. Дальше я рассказывать не буду, иначе начну себя обкрадывать. Нынче я пишу «Записки бывшего офицера», не о себе, конечно, но там все будет. Там будет даже, как меня однажды в революцию заперли с квартирмейстером Хоруном в городском холодильнике.
А после революции скитался я по многим местам России.
Был плотником, на звериный промысел ездил к Новой Земле, был сапожным подмастерьем, служил телефонистом, милиционером служил на станции «Лигово», был агентом уголовного розыска, карточным игроком, конторщиком, актером, был снова на фронте добровольцем в Красной армии.
Врачом не был. Впрочем, неправда — был врачом. В 17-м году после революции выбрали меня солдаты старшим врачом, хотя я командовал тогда батальоном. А произошло это оттого, что старший врач полка как-то скуповато давал солдатам отпуска по болезни. Я показался им сговорчивей. Я не смеюсь. Я говорю серьезно. А вот сухонькая таблица моих событий: арестован — 6 раз, к смерти приговорен — 1 раз, ранен — 3 раза, самоубийством кончал — 2 раза, били меня — 3 раза.
Все это происходило не из авантюризма, а «просто так» — не везло.
Нынче же я заработал себе порок сердца и потому-то, наверное, стал писателем. Иначе — я был бы еще летчиком. Вот и все.
Да, чуть не забыл: книгу я написал. Рассказы — «Разнотык» (не напечатал; может быть, напечатаю часть). Другая книга моя — «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова» — в продаже. Продается она, я думаю, в Пищевом тресте, ибо в окнах книжных лавок я ее не видел.
А разошлась эта книга в двух экземплярах. Одну книжку купила — добрый человек Зоя Гацкевич, другую, наверное — Могилянский. Для рецензии. Третью книжку хотел купить Губер, но раздумал.
Кончаю.
Из современных писателей могу читать только себя и Луначарского.
Из современных поэтов мне, дорогая редакция, больше всего нравятся Оленька Зив и Нельдихен.
А про Гучкова так и не знаю.
(Литературные записки. 1922. 1 августа. № 3)
…Следующий шаг Каверина и был попыткой дать большую, ответственную по замыслу вещь: главной проблемой нового романа «Девять десятых судьбы» стала проблема интеллигента и революции. Проблема