Я в смущении уставился на опустевшую наполовину бутыль. Но бес разнузданности уже овладевал мною. Я погрозил Моисею Наумовичу пальцем и плеснул себе коварной жидкости уже не в рюмочку, а в чайную кружку. Проглотив залпом и поцокав языком от удовольствия, я проговорил, старательно артикулируя:
– А вот у Лермонтова на такой случай сказано… «Вы, может, думаете, что я пьян? Это ничего!.. Гораздо свободнее, могу вас уверить…» Таким образом, что мы имеем, Моисей Наумович? А имеем мы опять же поэзию. Чудище обло и даже, может быть, стозевно… в пересчете на число жертв, которое оно способно схарчить единовременно. Собачки на Пугачевке до сих пор, наверное, об этом помнят, на что уж у собачек память ни к черту… Рассказывайте мне об адском оружии! Вот оно, это ваше адское оружие, и никакой мистики… А Ким – он сам себе и беглец из ада, и адский слуга, и адское оружие…
Тут я понял, что иссяк, очень утомлен и что мне пора домой.
По пути, стараясь ступать твердо и уверенно и напевая какую-то легкомысленную чушь, я вдруг заметил, что за мной увязалось несколько собачонок. Они следовали в отдалении, они не лаяли и, конечно же, не норовили ухватить меня за пятки. Они трусили позади совершенно бесшумно, а когда я оборачивался, с жалобным прискуливанием бросались кто куда в лунные тени…
18
По облику был он похож на непроспавшегося мертвеца: жесткие волосы дыбом, бледная с прозеленью физиономия в засохлых пятнах, неподвижные тухлые глаза. Ходил и бормотал: «Не убий, не убий, не прелюбы сотвори…» Юрод.
Дня через два Ким нанес городу ответный визит. Вспоминать об этом тоже не хочется, но тоже надо.
Около полудня он появился на проспекте Изотова в обычном своем оранжевом тулупе до пят и чудовищной своей шнурковой шапке. Облачение это было известно половине ташлинцев хотя бы и по слухам, и наиболее смелые из встречных проходили мимо, уставив взоры прямо перед собой, а малодушные торопились свернуть в переулки или занырнуть в магазины. А направлялся Ким домой в Черемушки, возвращаясь из жалкой нашей районной «Оптики», где он еще месяца три назад заказал очки для своей жены Люси. Заходил он в «Оптику», как впоследствии выяснилось, раз двадцать за это время, да все втуне: то оправы не было подходящей, то линз, а чаще всего ни того, ни другого. В тот день получился у него с продавцом такой разговор.
– Чтобы завтра очки были, – сказал он.
– Завтра будут, – хмуро, но с готовностью ответствовал продавец.
– Чтобы завтра очки были доставлены мне домой к двенадцати, – сказал он.
– Будут доставлены, – сказал продавец.
Ким указал пальцем на высунувшегося из мастерской парнишку-ученика:
– Вот пусть он доставит.
Парнишка, посинев от ужаса, отчаянно затряс головой. Продавец набычился.
– Я сам доставлю, – сказал он.
Ким безрадостно оскалился.
– Ладно, – проговорил он. – Ты сам и доставишь, старик, коль ног не жаль. И запомни: доставишь вовремя – воля; вынудишь меня снова к тебе тащиться – уже неволя; не выполнишь заказ – смерть.
Продавец побледнел, но ответил с достоинством:
– Вы меня не пугайте, гражданин Волошин. Меня немецкие танки не испугали. Сказал – доставлю, значит, доставлю.
На том они и расстались. Продавец принялся работать с великолепной оправой, предназначенной для старшей дочери начальника милиции, а Ким отправился восвояси.
Кажется, впервые повел он себя столь откровенно и вызывающе, впервые обнажил оружие. Так, с обнаженным оружием, и двинулся по проспекту Изотова. Весть уже распространилась, народу на проспекте стало немного, никому не хотелось попадаться на глаза этому бесу, и маячили отдельные фигуры шагах в двадцати позади него да поспешно расходились фланирующие шагах в тридцати впереди. И надо же было случиться, что к нему прицепился известный возмутитель спокойствия иеговист Панас Черкасенко…
Ким шел обычным своим широким шагом, а коротышка-иеговист вприпрыжку поспевал за ним и визгливо вещал. Что-то об армагеддоне. О каких-то ста сорока четырех тысячах. Об обновленной земле. Ким шел себе, словно ничего не слыша, а потом, не останавливаясь, отрывисто произнес несколько слов. Проповедник подпрыгнул, воздел руки горе, словно бы в крайнем возмущении, снова нагнал Кима и снова принялся вещать. Те, кто наблюдал эту сцену, затаили дыхание, кое-кто остановился, кое-кто попятился.
И точно. Панаса Черкасенко вдруг повело влево, как пьяного, боком-боком засеменил он на подгибающихся ногах и вывалился на проезжую часть в аккурат под громыхающий на полном ходу самосвал. Злосчастный проповедник даже не вскрикнул, лишь явственно хрустнули его сокрушаемые кости под громадными колесами. Скрежет, визг тормозов, и на проспекте Изотова воцарилась тишина. И тогда жалостливо-испуганный стон извергся из грудей наблюдателей, а Ким, даже не оглянувшись, пошел дальше и вскоре свернул на улицу им. писателя Пенькова, по которой был кратчайший путь к мосту через Большой Овраг…
Но не гибелью свидетеля Иеговы заключился его выход в город. Улица им. писателя Пенькова у нас узкая, а в те времена еще и перекопанная строителями, и прохожие-очевидцы наблюдали то, что произошло, можно сказать, в упор. Со стороны проспекта Изотова донеслись завывания сирены то ли ГАИ, то ли «скорой», когда Ким ступил на бугристую тропинку, протоптанную в снегу вдоль фасада возводимого пятиэтажника, того самого, с которого накануне сверзился пьяный строитель. Ким ступил, прошел, оскользаясь, несколько шагов и внезапно замер на месте.
Он простоял секунд пять, когда сквозь клетку лесов вылетела из оконного проема на третьем этаже страшенного вида колода – вроде тех, какими пользуются в своем ремесле мясники. Она грянулась на тропинку едва ли не под ноги Киму, подскочила и выкатилась на середину улицы. Ким на миг поднял голову и как будто взглянул в ту сторону, откуда она вылетела, после чего пошел дальше своей дорогой.