— Поближе…
Он наклонился.
Она обхватила его рукой за шею и поцеловала.
— Не волнуйся… Обойдется…
Штаб батальона размещался в небольшой комнате, где стояли два казенных шкафа, однотумбовый стол, стул около чего, ещё несколько у стены; между шкафами один на другом возвышались два маленьких коричневых сейфа. По стенам были развешаны схемы и таблицы — творения батальонного писаря.
Мишин сидел, наклонясь к столу, он тихо сказал:
— Товарищи связисты, один ваш товарищ тяжко нарушил воинскую дисциплину. Он был замечен мною в самовольной отлучке… Было это, Панкратов? — Мишин посмотрел на солдат, потрогал усы и снова опустил голову,
— Никак нет…
— Дневальный, когда рядовой Панкратов явился о казарму? — спросил Мишин Сметанина.
— Не могу знать… Я его не видел… Лёг, наверное, спать вместе со всеми, — пожал плечами Сметании.
— Никак нет… Не могу знать… — постепенно повышая голос, повторил Мишин. — Как скалу разрушают вода, ветер и солнце, так аморальщики лгуны разрушают монолит нашей армии… Но я не позволю! Каленым железом мы будем выжигать в батальоне эту заразу… Не для того мы воевали, не за это нам Родина давала награды…
— Товарищ подполковник, — сказал в наступившей тишине Ананьев, — может быть, если бы мы воевали, у нас здесь. — он похлопал себя по левой стороне груди, — тоже бы что-нибудь было…
Мишин стремительно поднялся из-за стола, в этот момент открылась дверь штаба, вошел Углов, за ним стоял посыльный — Градов.
— Товарищ подполковник, старший лейтенант Углов по вашему приказанию прибыл…
— Отлично, — сказал Мишин. — Прекрасно, что прибыли. Слушайте боевой приказ: взводу связи немедленно выйти в район сосредоточения батальона и ждать там моих дальнейших приказаний… Форма: попная боевая, с рациями. Вопросы есть?
— Никак нет, — четко ответил Углов.
— Взвод! — скомандовал Мишин. — Нале-во! Из штаба шагом… марш!
Мишин остался один, сел на стул и стал старательно рассматривать календарь под стеклом.
«А может быть, ошибся?.. Нет! Каждого связиста ведь знаю… Конечно, Панкратов… Его фигура… бегает он здорово… А этот Сметанин покрывает…»
Мишин возвращался в первом часу ночи из городского Дома офицеров. Он взялся настроить там пианино — довоенный «Красный Октябрь». Инструмент был в плохом состоянии: трещина в деке, неисправен механизм… Он начал работу сразу после прихода батальона из лагерей. И утопляя молотком колки в буковой доске, меняя фильц — белый войлок на молоточках, укрепляя пружины глушителей, он вспоминал отца, его круглую спину, клочковатые седые волосы и то, как он стоит боком к инструменту, с никелированным настроечным ключом-восьмеркой, правой рукой держа этот ключ и поворачивая им колки, а пальцами левой ударяя по клавишам.
Свой первый инструмент, старенький «Беккер», подполковник Мишин отремонтировал и настроил в двенадцать лет, когда звали его Федькой и когда мечтал он стать великим пианистом. Правда, темперацию, то есть тонкую настройку этого «Беккера», делал отец.
Иногда, бреясь и глядя на себя в зеркало, Мишин сомневался, был ли действительно этот коротко остриженный, тяжелолицый подполковник с ниточкой усиков над верхней губой тем мальчиком, который ходил в музыкальную школу и мог заплакать только оттого, что где-то далеко в летнем саду духовой оркестр плавко выводит вальс «На сопках Маньчжурии».
Мишин ушел в армию шестнадцати лет, вместе с отцом в ополчение. Он пригрозил родителям, что всё равно сбежит на фронт. Мать, зная характер сына, отпустила его с отцом — так ей казалось спокойнее, безопаснее.
Подполковник Мишин хорошо помнил то лето, ту осень — тысяча девятьсот сорок первый год.
Он помнил, как третьего июля они с отцом пришли к серому зданию райкома партии записываться в ополчение.
Через сутки, разделенные двумя шеренгами, они шагали в общей колонне ещё по-граждански одетых, невооруженных людей, пели со всеми: «Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней…»
На московских улицах им вслед оглядывались редкие прохожие и козыряли милиционеры…
Потом был сосняк в Химках, пыль знойных дорог, натертые ноги, гул немецких самолетов, бомбежки, горячие спелые хлеба, горящие деревни, линии свежих окопов, чужие танки…
Отец погиб под Вязьмой десятого октября.
А Фёдор Мишин попал в плен, но бежал, вышел к своим и прошел до конца всю войну, до Кенигсберга, где был легко контужен и где осколком мины ему отсекло кончик безымянного пальца на левой руке…
К строевой службе он оказался годен, но музыкой заниматься уже не мог, только иногда для души занимался настройкой…
Жесткий, оледенелый в крупные зерне наст хрустел под лыжами. Луна в радужной пелене светила над открытым полем. На дальних холмах темнел лес.
Взвод молча и споро, будто совершая привычную работу, двигался по обочине дороги.
Сметанину было тяжело держать общий напряжённый темп; всего час назад у тумбочки дневального каждая клетка его тела жадно ждала сладкого мгновения: холода простынь, жесткой подушки, тишины засыпания… Но надо было идти и идти, не отставая от товарищей, чувствуя за спиной тяжесть сундучка рации, вдыхая холодный ветер. Несмотря на большую усталость от бессонной ночи и этого движения, на душе у Сметанина было легко. Он знал твердо со школьных лет, что выдавать товарища плохо; и то, что он поступил так, как привык, не боясь Мишина, облегчало ему работу…
Машина с фарами, приглушенными сверху щитками светомаскировки, на большой скорости обогнала взвод, притормозила метрах в трехстах впереди.
— Шуршим, братцы, живее; дядя Федя подкатил…
— Давай принципиальный перекур…
— Кончай гам! — крикнул Углов.
— Отставить разговоры! — повторил за ним Иванов.
Углов понимал, что командир батальона отдал приказ сгоряча. Нельзя же было из-за одного человека поднимать взвод и посылать людей в район сосредоточения.
«Его самого за это по головке не погладят», — думал Углов, вспоминая все те слова, которые говорили недавно Мишину на партийном собрании о его резкости и чрезмерной суровости к подчинённым.
Все замолчали. И так же молча, подчеркнуто молча и энергично, подошли и миновали место, где стояла машина; за ветровым стеклом рядом с шофёром в редких вспышках сигарет было видно лицо комбата.
Мишин испытывал сейчас некоторую неловкость перед Угловым за то, что поднял его взвод по тревоге: завтра в полку пойдут разговоры, Углова будут вызывать к начальству — и все из-зэ того, что Мишину показалось, будто солдат, мелькнувший впереди него на ночной улице, — Панкратов. Ему представились мысли Углова и солдат, идущих одинокой цепочкой по снежному полю; они могли только ругать его и думать, что старый холостяк бесится от одиночества. Сейчас погоня за солдатом казалась ему глупой. Он почувствовал, что сам себе испортил вечер. Но тогда — в первую минуту, только увидев знакомую фигуру, — Мишин мгновенно и ясно вспомнил страшный случай десятилетней давности: двое солдат его роты ушли на ночь в деревню, где в пятое послевоенное лето справляли пьяно и горько яблочный спас, и один из солдат был там убит под утро, — из ревности ли, из пьяного ли озорства его полоснули ржавым серпом по горлу.