грозя оборвать швартовы. Катер тёрся бортом о толстую резину старых автопокрышек, прикрученных к причалу. Так добрая, работящая домашняя скотина трется утром о плетень, не спеша впрягаться в ярмо.
Уже на месте, намыливая руки — так ловчее протиснуться в манжеты водолазной рубахи, — еле удерживаясь на ногах от жестокой болтанки, Баглей машинально отмечал про себя, что давеча ошибся насчет строителей газопровода. Забитая заглушками с обоих концов, плеть очередной секции моталась на плаву, едва удерживаемая расчалком. Час-другой — и шторм согнет, а потом сломит её как хворостину.
И все — время, деньги и пот людской, — все вылетит в эту гигантскую трубу. Секцию надо было поскорее заполнять водой и затапливать, но, чтобы не делать двойную работу, затапливать не лишь бы как, а чтоб легла в приготовленную для нее каменную «постель» аккуратненько, точно, по чертежу. Если бы эту паршивую «постель» довела до конца субботняя смена и если бы сварщики шипели своими горелками побойчее, вся подводная часть трассы была бы закончена ещё в воскресенье. Да, недаром же: понедельник — день тяжёлый…
Ступив на грунт, Баглей осмотрелся, подвсплыл немного, повиснув в водяной толще. Шланг с кабель-сигналом тоже повис в воде. «Выбери слабину», — сказал Баглей в телефон; на палубе тотчас поняли, подтянули «хвост», и Баглей уверенно зашагал вперед, с каждым отвоёванным у глубины метром снова погружаясь в свой мир привычного одиночества.
Странно и тяжко было ему подчас в этом мире. Странно и тяжко оттого, что чувствовал он себя одновременно и как бы моложе и гораздо старше сына. И не сын, как положено человеку природой, а он, отец его, будто советозался с ним в такие минуты, ждал подсказки. О горе, горе, как пережить тебя!.. Говорят, время лечит лучше всяких докторов… Но минувшие месяцы но принесли облегчения. Горяча была рана: остался Алёшка первым и единственным.
По воскресеньям старый Баглей тайком уходил из дому. Пропадал часа три, возвращался — иногда выпивший, чаще трезвый. А если жена заводилась, отмахивался:
— Как будто не знаешь, где., В порту, в порту, где же ещё?
— Ой ли! Что-то зачастил ты по выходным-то… Уж не завел ли молодуху на стороне?..
— Окстись, старая! Сказано, в порту… Нам, ветеранам, и почёт — по воскресеньям дежурить… Молодые разве согласятся?
Нельзя сказать, чтоб он ни в грош не ставил свою старуху. Исправно ходил в магазин, подметал в доме, иногда и полы скрёб, подстирывал кое-что, если жене становилось вовсе невмоготу. Но воскресенье было его днём.
В местном военно-морском музее с недавних пор привыкли уже видеть в этот день толстого краснолицего человека. Он бегло обходил по порядку все витрины и модели, делая вид, что это его страшно интересует, бросал взгляд-два на картины, изображавшие ракетные учения, стрельбы и боевые вылеты, и надолго застывал у крайнего, к выходу окна, где одна витрина была отведена героике сегодняшнего флота.
Там, на красном, ещё не успевшем вылинять бархате лежали среди прочих Алешины вещи и. документы: размоченный и высушенный, покоробленный комсомольский билет с черными разводами туши и растекшейся фиолетовой печатью, характеристики, Указ о награждении орденом (посмертно). Рядом, в застекленной стоечке, — баллоны кислородного аппарата, который, как явствовало из таблички, старшина А. Н. Баглей во время боевых учений отдал, а вернее, насильно надел под водой потерявшему сознание командиру.
Баглей смотрел в который раз на эти документы и вещи, называющиеся теперь по-ученому солидным словом «экспонаты», и то осуждал Алексея, то хвалил его.
— Сына, сына… — бормотал старый Баглей себе в усы, под шарканье, покашливание и говорок редких в такое время дня экскурсантов. — Ты у меня был молодчиной, сына… Только на кого ты бросил свою молодуху, и нас, и море свое? Как же так без тебя, как же, а?.. Разве думал я когда, что не ты мои, а я первым увижу твои смертные очи? Разве думал?!.
И от этого бормотания, от вида привычных, ставших близкими вещей у него будто легчало на душе. Однажды, когда Баглей вот так же разговаривал с сыном, кто-то выжидающе кашлянул рядом. Молодой, коротко остриженный, как после болезни, лейтенант, не глядя Баглею в глаза, все больше наливаясь краской, сказал неожиданно:
— Болит?
— Жжет… — прохрипел Баглей, сердцем чуя, кто стоит перед ним.
— Я за вами все ходил, — сказал лейтенант. — Всё не решался…
Старый Баглей молча смотрел на него. Лейтенант заторопился:
— Я от Алексея слышал — вы старый моряк. Лучше меня знаете, что это такое — море… Мне уже потом сказали, в госпитале, Мне все рассказали потом… Сам-то я и не помню ничего. Провал какой-то в памяти, как отрубило чем.
— Да… — просипел Баглей, тихим кашлем прочищая горло. — При длительном кислородном голодании случается. А то и хуже: на всю жизнь память теряют, да…
— Я вот что… — Голос лейтенанта отвердел. Он поднял на Баглея взгляд, — Я вашему сыну обязан жизнью. Я все в госпитале думал: если вам с женой что-нибудь нужно, так я…
Ничего не сказал старый Баглей. Тысяча чувств разом отразилась на его лице. Поднялась рука, сжалась в кулак, расправилась, да так и опустилась…
Отвернулся Баглей, невидящим взором уставясь в Алёшины вещи. Ничего больше не добавил и лейтенант. Наклонил голову и, неловко неся впереди себя фуражку, быстро пошёл к выходу, И пропал, будто и не было его, будто почудился в толстом витринном стекле.
И теперь вот, печатая по грунту свинцовыми бахилами, все гадал Баглей: привиделось ему го в зыбком свете музейных залов или наяву было. Вышла-то встреча вон какая: ничего и не сказали толком, растерялись оба—и лейтенант и он, Баглей. А не раз, не два думал о том, как бы встретил этого парня. Думал и метался. И ненависть к тому человеку, и страдание, и жалость — ведь, поди ж ты, болезный ещё, но живой ведь! А его кровинушка, сына его родный, единственный… Эх! И какое-то удивление брало верх: знать, уважал, а может, и любил Алёша этого парня, своего командира, раз пошёл на такое. Есть, празда, святое правило: сам погибай, а товарища… Ну, а по совести если: бывает ведь и не выручают…
И путалось, путалось в голове у Баглея, как тот шланг, что вечно цепляется ни к месту, ни ко времени. Как назло, и сейчас зацепился вместе с кабель- сигналом за какую-то штуковину, обросшую красными веточками водорослей да черными створками мидий…
Случалось ему и раньше проходить мимо этой штукозины, которую поначалу принимал за причудливую скалу. Свет сейчас едва брезжил здесь, в чуть посветлевшей глуби блеснула монетками стайка ласкириков, и, глядя на них, Баглей усмехнулся: «Скоро богатым буду…»
Он обошёл вокруг скалы. И не скала это вовсе — обломок.
Обломок какого-то судна, скорее всего стоящая торчком корма невезучего катеришки, разломанного пополам прямым попаданием бомбы или крупного снаряда. И не распознаешь сразу — так густо обросла ракушками и кустиками водорослей. Он колупнул черную створку мидии, попробовал оторвать.
Куда там! Её разве что ломиком!.. До того крепко впилась… Смотри ты, стервецы какие, и на голом железе живут! Хотя какое это теперь железо: там на три пальца в ржавчину въелись морские организмы, утрамбовался за долгие годы ил, пышно распустили чуткие хищные цветы зеленые актинии.
Жизнь, жизнь всюду… И старый обломок служит ей верой и правдой. И стоит, возвышаясь, как памятник. Сколько раз проходил тут старый Баглей и не замечал, что не скала это и даже не обломок, а памятник.
И, уже работая возле каменной «постели», куда должна была лечь невидимая ему с грунта секция газопровода, думал об этом обломке. Поставить бы вроде него памятник подводникам, водолазам— под водой, на том самом месте, где погибли они, встретив смерть свою достойно. И Алёше вот…
Якорь врыть или столбик какой… И обрастёт он жизнью и зацветёт…
И тут же застыдился своих мыслей. Что ты, что ты, старый! Дуришь… Не нужен тебе единоличный холмик. Горе свое носи в себе достойно, не растравляй раны свои, не отгораживайся от людей чугунной оградкой. Труд твой принадлежит людям, но и сын твой принадлежит им и подвиг его!
Но если сын мой принадлежит всем людям, то почему так больно только мне одному? Почему? Почему они все продолжают ходить по улицам, будто ничего не случилось, — есть мороженое, смеяться, смотреть кино, свистеть на стадионе в два пальца, хамить иногда в троллейбусе? Почему геройская смерть Алёши не изменила их? Неужели всё проходит бесследно?
«Нет, не может того быть! — твердо сказал себе Баглей. — Просто все обрастает жизнью, как тот обломок, а зацветают кустики даже на железе…»
И, ворочая в мозгу свои тяжелые мысли, говоря с сыном и собою, он продолжал рыть и рыть вязкий, стекающий вниз грунт, весь в мутном облаке ила, издали, должно быть, похожий в своем мятом шлёме с рожками клапанов на черта, шурующего в облаках пара котлы с грешниками. И, вкалывая, как чёрт (хотя вряд ли кто-нибудь видел, как вкалывают черти), вкалывая так, что пот заливал глаза, а утереться рукавом было нельзя, Баглей знал: от него сейчас зависит многое.
С тех пор, как медицина перевела его на мелководье, Баглей ещё злее стал до работы. Правда, «на мелководье плавать» — для водолаза понятие относительное: погружение до сорока пяти метров— это вам не в ванну нырять. И всё же в душе он тогда посчитал себя обиженным: как-никак, дед в свои восемьдесят шесть сам ещё на лошадь садился. Да и у него, внука, силенка не поубавилась: на «РК-40» шутят, что старый Баглей, если захочет, тумбу кнехта согнет. Но с медициной так и пришлось примириться: все чаще шумело в ушах, словно море, с которым всегда имел дело, продолжало плескаться днем и ночью уже в нём самом.
Здесь, где он работал сейчас, было не так уж глубоко, а шторм, казалось бы, не ощущался. Но безликая, однородная масса воды почти незаметно колыхалась, беспорядочно и грозно.
Ему страшно хотелось стереть пот, заливающий глаза, хотя уж кто-кто, а он-то превосходно помнил: это невозможно. Но желания бывают сильнее нас, и Баглей бессознательно провел резиновым рукавом по стеклу иллюминатора. И, проведя, понял, как сильно устал. Устал от беспорядочных, сумбурных мыслей своих, перескакивающих с пятого на десятое, и от этой чертовой работы.
— Глотов! — запыхтел он в телефон. — Глотов, чи ты заснул? Смену шли… Смену, говорю, шли! Наверх выхожу…
В трубке помолчали, потом Глотов осзедомился:
— Ну, как там, дед, мотает? А у нас тут что делается! Погодка вроде невыспавшейся женки: хмурится да капризничает…
— Да чего ты мне там про погоду! — осерчал Баглей. — Смену давай! Умаялся я…
— Да это я так, тебя развлекаю, — хохотнул Глотов. — Ну вот и сменщик твой готов… Еремин, Ерёмин! — переключился он на другой телефон. — Готов? Ну, счастливо… — И минуту погодя — Дед, это я уже тебе… Ты вот что… Ты погодь там, пока он подоспеет… Он парень молодой, запутается ещё где.
В случае чего из положения вместе выпутаетесь… — И первый засмеялся своей шутке.
— Ладно, жду, — согласился Баглей. И добавил: — Ерёмин, Ерёмин, алло, Ерёмин! Ты там швыдче ногами двигай… Да возле той скалки, що на сороковой отметке, поосторожнее. Там железяк богато накидано, шланг порежешь…