вещи, от которых стошнило бы даже собаку. Но
Он был невинен как младенец, малыш с пачкой кукурузных палочек. Он никогда не был с женщиной. С мужчиной или мулом тоже. Так он сам говорил. Наверное, именно за это я его и любил больше всего. За то, что он был неиспорченный. Все остальные здесь, конечно, мастера заливать. Я сам — один из первых. Медом не корми, дай потрепать языком. Похвастать. Иначе ты никто и ничто, просто картофелина, прорастающая в своем чулане размером семь на десять футов. Но Энди никогда не трепался. Он говорил, что нет смысла говорить о том, чего никогда не было.
Хотя старина Перри не жалел, что Энди нас покинул. У Энди было то единственное, чего Перри хотелось больше всего на свете, — он был образованный. И Перри не мог ему этого простить. Вы же знаете, как Перри обожает произносить слова на сто долларов, из которых ему самому понятна дай бог половина. Словно черномазый из колледжа. Боже, как он бесился, когда Энди тыкал его носом в ошибки. Ясное дело, Энди просто старался дать ему то, чего он так хотел — образование. Правда, с Перри вообще невозможно иметь дело. У него здесь нет ни одного друга. Я имею в виду — какого дьявола он перед всеми задирает нос? Обзывает всех извращенцами и выродками. Прохаживается насчет того, что у них низкий ай-кью. Как жаль, что не у всех такие чувствительные души, как у маленького Перри. Он же у нас святой. Господи, я знаю ребят, которые с удовольствием пошли бы на Перекладину, если бы им дали оказаться с ним на минутку один на один в душевой. А как он корчил из себя умника перед Йорком и Латамом! Ронни говорит, что ему очень не хватает того пастушеского бича. Уж я бы, говорит, прижал маленько Перри. Я его не виню. В конце концов, мы все в одной лодке, и они хорошие ребята.
Хикок грустно хихикнул, пожал плечами и сказал: — Вы понимаете, что я имею в виду.
«Разные» глаза Хикока обратились к окну комнаты свиданий; его лицо, опухшее, бледное как кладбищенская лилия, мерцало в слабом зимнем свете, льющемся через загороженное решеткой стекло.
— Бедная женщина. Она написала начальнику и спросила его, нельзя ли ей в следующий раз поговорить с Перри. Она хотела услышать от самого Перри, как он убил тех людей и что я не стрелял, а стрелял только он один. Остается только надеяться, что нас когда-нибудь будут судить заново и Перри скажет правду. Только я в этом сомневаюсь. Он просто решил, что мы с ним должны уйти вместе. Спиной к спине. Это неправильно. Многие убийцы никогда и не сидели в камере смертников. А я никого не убивал. Если у тебя есть пятьдесят тысяч долларов, ты можешь перебить половину Канзас-Сити и только посмеиваться, ха-ха. — Внезапная усмешка стерла его горькое негодование. — О-хо-хо. Опять я о нем. Старый плакса. Вы думали, что я уже успокоился. Но как Бог свят, я бы все отдал, чтобы поквитаться с Перри. Он такой брюзга. Такой двуличный. Так ревнует к каждому письму, что я получаю, к каждому посетителю. К нему никто никогда не приходит, кроме вас, — сказал он журналисту, который одинаково хорошо знал Хикока и Смита. — И еще адвокат. Помните, когда он лежал в больнице? Прикидывался голодающим? Его папаша прислал открытку. Так вот, начальник написал Перриному папаше, что он может приезжать в любое время. Но он так и не появился. Не знаю. Иногда мне становится жалко Перри. Похоже, он один из самых одиноких людей на земле. Ну и черт с ним. Сам виноват.
Хикок вытянул из пачки «Пэлл-Мэлл» новую сигарету, наморщил нос и сказал:
— Я пробовал бросить курить. Потом подумал, а что это изменит? Если повезет, я заработаю рак и оставлю законничков с носом. Некоторое время я курил сигары Энди. Наутро после того, как его повесили, я проснулся и позвал его: «Энди!» — как обычно. Потом вспомнил, что он уже на пути к Миссури. С тетей и дядей. Я выглянул в коридор. В его камере делали уборку, и все его барахло было сложено в кучу. Матрац с его койки, его тапочки и альбом для вырезок со всеми съедобными картинками — он называл его холодильником. И эта коробка. Сигары «Макбет». Я сказал охраннику, что Энди оставил их мне. На самом деле я их так и не скурил. Не знаю, как у Энди, а у меня от них начинался понос.
— Ну что сказать насчет высшей меры? Я не против смертной казни. Это месть, но что плохого в мести? Наоборот. Если бы я был родственником Клаттеров или любого из тех, кого пришили Йорк с Латамом, я бы не мог покоиться с миром, пока убийца не прокатился на Больших Качелях. Эти люди, которые пишут письма в газету… В одной топикской газете на днях появилось сразу два — одно даже от пастора. Пишут, что на самом деле весь этот суд не более чем фарс; почему, дескать, эти сукины дети Смит и Хикок, которых давно пора вздернуть, до сих пор проедают деньги налогоплательщиков? Что ж, я их понимаю. Они бесятся из-за того, что не могут получить что хотят — мести. И я постараюсь сделать все, чтобы не получили. Я одобряю повешение. Но только пока меня самого не вешают.
Но все же его повесили. Прошло еще три года, и в течение тех лет два исключительно квалифицированных адвоката из Канзас-Сити, Джозеф П.Дженкинс и Роберт Бингам, сменили Шульца, который был отстранен от этого дела. Дженкинс и Бингам были назначены федеральным судьей и работали без гонорара, но были твердо уверены, что ответчики стали жертвами «чудовищно несправедливого суда». Они подавали многочисленные апелляции во все судебные инстанции, и таким образом их клиенты трижды избежали назначенной даты: 25 октября 1962 года, 8 августа 1963 года и 18 февраля 1965 года. Адвокаты заявили, что их клиенты были несправедливо осуждены, потому что им не были назначены защитники до того, как они признались и отказались от предварительных слушаний; они не получили должной защиты на суде, были осуждены с помощью свидетельств, добытых без ордера на обыск (дробовик и нож, взятые из дома Хикока), и несмотря на то, что общественное мнение «активно пропагандировало идеи, наносящие ущерб обвиняемым», им не было предоставлено право изменить место проведения суда.
С этими аргументами Дженкинс и Бингам добились того, что казнь трижды переносилась Верховным судом США — Большим Мальчиком, как называли его многие осужденные, — но в каждом случае суд, который никогда не комментирует в таких случаях своих решений, отклонял апелляцию, отказываясь истребовать дело для полного пересмотра. В марте 1965 года, когда Смит и Хикок находились в камерах почти две тысячи дней, Верховный суд штата Канзас постановил, что их жизни должны прерваться между полуночью и двумя часами утра в среду, 14 апреля 1965 года. После этого недавно избранному губернатору штата Уильяму Эйвери было направлено прошение о помиловании; но Эйвери, богатый фермер, чутко прислушивающийся к общественному мнению, отказался вмешиваться, считая, что такое решение суда будет «лучше всего отвечать интересам народа Канзаса». (Два месяца спустя Эйвери также отклонил прошение о помиловании Йорка и Латама, которых повесили 22 июня 1965 года.)
И так случилось, что в светлые часы утра среды Элвин Дьюи, завтракая в кофейне топикской гостиницы, прочел на первой странице «Канзас-Сити стар» заголовок, которого он давно ждал: «СМЕРТЬ НА ВИСЕЛИЦЕ ЗА КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ». Статья, написанная репортером «Ассошиэйтед Пресс», начиналась следующим образом: «Ричард Юджин Хикок и Перри Эдвард Смит, соучастники в преступлении, умерли на виселице в тюрьме сегодня рано утром за то, что совершили одно из самых кровавых убийств в криминальной летописи штата Канзас. Хикок, 33 лет, умер первым в 0.41; 36-летний Смит умер в 1.19…»
Дьюи видел, как они умерли, поскольку он был среди двадцати с небольшим свидетелей, приглашенных на церемонию. Дьюи еще ни разу не присутствовал при казни, и когда в полночь он вошел в холодное помещение склада, зрелище его удивило: он ожидал увидеть подобающую случаю торжественность обстановки, а не эту тускло освещенную пещеру, загроможденную пиломатериалами и прочим хламом. Но сама виселица с двумя бледными петлями, привязанными к поперечине, достаточно впечатляла, равно как и палач, который отбрасывал длинную тень на платформу, стоя на верху своего деревянного орудия высотой в тринадцать ступеней. Палач, неизвестный толстокожий джентльмен, специально вызванный из Миссури для этого дела, за которое он получал шестьсот долларов, был одет в поношенный двубортный костюм в тонкую полоску, излишне свободный для его узкой фигуры — пиджак доходил ему чуть не до колен. На голове у него была ковбойская шляпа, которая, пока была новой, вероятно, была ярко-зеленого цвета, но теперь смотрелась как потрепанная, засаленная диковина.
Дьюи также показались странно спокойными и будничными разговоры других приглашенных в ожидании,