меня не рассчитывать: к тому времени мы, может, окажемся за решеткой.
— Ну, если так… — протянула Мод, как бы принимая очередную мою отговорку: я вечно что-нибудь придумывал, лишь бы не идти к ним домой.
— А кстати, Мод, — сказал судья, нарушив неловкое молчанье. — Ты у нас становишься знаменитостью: я читал в газете, ты будешь выступать по радио?
Словно грезя наяву, Мод стала рассказывать: эта передача — финал конкурса на премию штата; если она выйдет на первое место, то получит стипендию в университете; даже если на второе, и то дадут половину стипендии. — Я сыграю папину музыку — серенаду. Он сочинил ее для меня в тот день, когда я родилась. Только это сюрприз, я не хочу, чтоб он знал.
— Заставьте ее вам сыграть, — сказала Элизабет, расстегивая футляр скрипки.
Мод была добрая, ее не пришлось долго упрашивать. Она нежно прижала к подбородку темно- красную скрипку и стала ее настраивать — раздались глубокие вибрирующие звуки. Нахальная бабочка, усевшаяся было на кончик смычка, вспорхнула и закружилась, смычок помчался по струнам и запел. Это был вихрь летящих бабочек, сигнальная ракета весны, и радостно было слышать ее мелодию в обнажающемся осеннем лесу. Музыка становилась медленнее, печальней, и вот уже серебряные волосы Мод упали на скрипку. Мы зааплодировали, а когда кончили, чья-то таинственная пара рук все еще продолжала хлопать. Из-за папоротников показался Райли, и Мод порозовела, увидев его. Думаю, если б она знала, что он ее слушает, ей бы так хорошо не сыграть.
Райли велел девочкам отправляться домой. Видно было, что им уходить не хочется, но Элизабет не привыкла перечить брату.
— Запри двери, — наказал он ей. — И вот что: Мод, хорошо бы тебе остаться у нас ночевать. Ну а спросит кто-нибудь, где я, скажите — не знаем.
Мне пришлось помочь ему забраться наверх — он притащил ружье и полный рюкзак провизии: бутылку настойки, апельсины, сосиски, сардины, свежие булочки из пекарни «Зеленый кузнечик» и в довершение всего большущую коробку крекера в форме разных зверюшек. По мере того как он доставал эту снедь, настроение у нас повышалось, а крекер вконец растрогал Долли она объявила, что Райли надо расцеловать.
Но от его рассказа лица у всех сразу вытянулись.
Когда мы с ним разлучились, он побежал на голос Кэтрин и очутился на лугу. Тут он стал свидетелем моей схватки с Верзилой Эдди. Я спросил — чего же ты мне не помог? А он говорит — ты и сам с ним отлично справился; теперь Верзила тебя не скоро забудет — бедняга еле тащился, его совсем скрючило. И потом, сказал Райли, он так рассудил: никто ведь не знает, что он теперь наш, что он вместе с нами живет на дереве. Выходит, он тогда правильно сделал, что спрятался, — зато смог поехать следом за подручными шерифа, когда те повезли Кэтрин в город. Они швырнули ее на откидное сиденье старой малолитражки Эдди Стовера и покатили прямо в тюрьму. Машина Райли шла позади.
— Когда мы подъехали к тюрьме, Кэтрин вроде бы успокоилась. Там уже начал собираться народ — ребятишки, старики-фермеры. Вы могли бы ею гордиться: она шла сквозь толпу вот так вот. — И он с королевским видом, слегка склонил голову набок.
Как часто видел я у Кэтрин этот жест, особенно когда кто-нибудь выговаривал ей (за то, что прятала кусочки картинок-загадок, за то, что плела небылицы, за то, что никак не хотела вставлять себе зубы); Долли тоже узнала его и стала сморкаться.
Но только она вошла в тюрьму, как тут же устроила бучу.
В тюрьме всего-навсего четыре камеры — две для цветных, две для белых. Так Кэтрин объявила, что в камеру для цветных не пойдет. Судья потер подбородок, покачал головой:
— А поговорить с ней тебе не удалось? Надо было хоть как-то дать ей знать, что один из нас там, — все-таки ей стало бы легче.
— Я все стоял внизу — думал, может, она подойдет к окошку. Но потом услыхал другие новости.
Вспоминая теперь тот разговор, я просто диву даюсь, как мог тогда Райли так долго молчать об этом. Ведь что оказалось, господи боже мой: наш дружок из Чикаго, этот гнус Моррис Ритц, смылся из города, прихватив из сейфа Вирены на двенадцать тысяч оборотных ценных бумаг и семьсот с лишним долларов звонкой монетой (как мы узнали потом, на самом деле он стибрил в два с лишним раза больше). И тут меня осенило — так вот про что говорил тогда шерифу пискля Уилл Харрис. Что ж удивительного, если Вирена спешно послала за шерифом, — все ее тревоги, вызванные нашим уходом, сразу же отошли на задний план. Мы узнали от Райли и кое-какие подробности. Обнаружив, что дверца сейфа распахнута (дело было в конторе, над магазином готового платья), Вирена стрелой понеслась в отель «У Лолы», а там говорят — Моррис Ритц накануне вечером выбыл. Вирена упала в обморок. Ее привели в чувство, но она тут же упала снова.
Мягкое лицо Долли разом осунулось. Ее все сильнее тянуло пойти к Вирене и в то же время удерживала вновь обретенная воля, новое ощущение, что она — сама по себе. Она посмотрела на меня с сожалением:
— Лучше тебе узнать это сейчас, Коллин, вовсе незачем ждать, пока доживешь до моего возраста: мир и вправду устроен плохо.
И тут с судьей произошло превращение, внезапное, как перемена ветра: он сразу стал выглядеть на все свои семьдесят, стал скучный, осенний, как будто Долли, признав, что на свете есть подлость, тем самым отреклась от него. Но я-то знал, что не отреклась: он назвал ее живою душой, а на самом деле она была живой женщиной. Откупорив бутылку с настойкой, Райли наполнил золотистой, как топаз, жидкостью четыре стакана, подумал и налил пятый, для Кэтрин. Судья провозгласил тост:
— За Кэтрин!
Мы подняли стаканы.
— Ох, Коллин, — проговорила Долли, взволнованная внезапной мыслью, и глаза ее расширились. — Ты да я, только мы двое на всем свете можем хоть слово разобрать из того, что она говорит!
Глава 5
Назавтра была среда, первое октября, и этого дня мне не забыть никогда.
Все началось с того, что Райли разбудил меня, наступив мне на пальцы. Я чертыхнулся, и Долли — она уже не спала — тут же потребовала, чтоб я попросил у Райли прощения. Быть вежливым, сказала она, всего важней по утрам, особенно когда живешь в такой тесноте. Часы судьи, тяжелым золотым яблоком клонившие ветку книзу, показывали шесть минут седьмого. Уж не знаю, чья это была мысль, но позавтракали мы апельсинами, крекером и холодными сосисками. Судья ворчал, что пока не выпьешь горячего кофе, не чувствуешь себя человеком, и все мы сошлись на том, что кофе нам не хватает больше всего. Тогда Райли вызвался съездить за ним в город, а заодно разузнать, что там делается. Он предложил и меня захватить.
— Никто его не увидит, пусть только ляжет на сиденье и не встает всю дорогу.
И хотя судья стал было возражать, что это просто ребячество подвергаться такому риску, Долли сразу же поняла, до чего мне хочется с ним поехать — ведь я так мечтал прокатиться в машине Райли, — и теперь, когда случай представился, ничто — даже мысль, что меня все равно никто не увидит, — не могло охладить моего пыла. И Долли сказала:
— По-моему, беды никакой не будет. Вот только надо бы тебе рубашку сменить, а то у этой на вороте хоть тюльпаны выращивай.
На лугу не было слышно ни голосов травы, ни осторожного шуршанья взлетающих украдкой фазанов. Листья индейской травы, вытянутые, острые, словно окрашенные кровью, казались стрелами, усеявшими поле битвы; они ломко похрустывали у нас под ногами, пока мы взбирались на горку, к кладбищу. Вид оттуда, сверху, чудесный: бескрайняя подрагивающая поверхность Приречного леса, миль на пятьдесят вокруг — возделанные поля с ветряками, далеко-далеко — островерхая башня суда и дымящие трубы города. У отцовской и материнской могил я задержался. Я редко бывал здесь, меня удручат могильный холод камня, такой непохожий на то, что я помнил о них, — как они были живыми, и как она плакала, когда он