ученый, опубликовавший две непримечательные книжки (эволюция дифирамба в ораторскую речь, и еще не описанные ростки классической греческой культуры в Микенах); его странноватая жена, помешавшаяся на бережливости и экологически чистой переработке отходов, при полном безразличии к чудовищной грязи в собственном доме; и три милые дочери, живущие в разной степени
— На это мне сказать нечего.
А кстати, что, если Ребекка сейчас выйдет из спальни? Ты ведь понимаешь, не можешь не понимать, что мне придется ей все рассказать. И то, что ты стоишь тут голый, выглядит дико, независимо от того, что именно я ей скажу.
Ребекка как-то сказала, что Миззи
— Я понимаю. О'кей.
О'кей? Миззи сжимает кончиками пальцев свой подбородок. Покаянно. Юный искатель божественной истины, исповедующий свое недостоинство.
— Мне кажется, — говорит он, — я начинаю видеть, как жизнь идет… без меня… А собственно, почему она не должна идти без меня? Но я не знаю… Что мне делать. Я слишком долго надеялся, что если отбросить очевидно нехорошие идеи типа поступления в юридическую школу, то хорошие придут сами собой. И вот, кажется, я начинаю понимать, откуда берутся грустные старые неудачники… То есть сначала ты молодой симпатичный неудачник, а потом…
Он смеется — долгий тихий всхлип смеха.
— Ну, отчаиваться, по-моему, еще рановато.
— Я знаю. Правда, знаю. Но сейчас мне действительно плохо. В этом монастыре меня утянуло в какую-то воронку, то есть со мной произошло именно то, чего не должно было произойти, потому что я действительно начал видеть бренность всего сущего и особую безмятежную пустоту в центре мира. Но в этом не было утешения. Наоборот, мне захотелось покончить с собой.
Снова напевное клокотание — не то смех, не то сдерживаемый плач.
— Ну, это уже перебор, — говорит Питер.
Черт, вот опять, он хотел сказать что-то твердо, но сострадательно, а получилось грубо и бездушно.
— Не позволяй мне сползти в мелодраму. Собственно, я хочу только одно сказать: я более или менее понимаю, что происходит. Я знаю, что мне не нужно ехать еще в один монастырь — в Японии или где бы то ни было. У меня нет иллюзий. Все, что мне сейчас нужно, — это небольшая поддержка, чтобы пережить этот период. Гордиться тут нечем. Но если бы я мог прийти в себя, если бы, просыпаясь по утрам, я бы смог вставать и что-то делать, если бы мне, с твоей помощью, может быть, удалось найти какую-нибудь работу, я бы бросил. Я уже бросал, так что, я знаю, что мне это по силам.
— Ты ставишь меня в дикое положение.
— Я просто прошу тебя мне немного помочь. Я все понимаю.
Он понимает.
— Ты можешь дать мне слово, что сюда никто никаких наркотиков больше приносить не будет?
— Разумеется. Угу, хорошо.
— Я не говорю тебе 'да', я говорю, что подумаю.
— Это все, что мне надо. Спасибо тебе.
Сказав это, он подается вперед и целует Питера в губы — нежно и, по крайней мере, полуневинно.
Так-так. Миззи отстраняется, глядя на Питера с очаровательно смущенной улыбкой, которую он, вероятно, вырабатывал не один год.
— Прости, — говорит он, — мы с друзьями всегда целуемся, я не имею в виду ничего такого.
— Я тебя понял.
И тем не менее. Миззи что, предлагается? Питер достает из холодильника бутылку 'Столи', наливает Миззи и себе. Какого черта! Потом идет в ванную за клонопином. У Миззи хватает такта подождать на кухне. Когда Питер возвращается с двумя маленькими голубыми таблетками, они говорят 'чин-чин' и запивают снотворное водкой.
В этом есть что-то особенное. Хотя Питеру по-прежнему не хочется Миззи в сексуальном смысле, он не может не чувствовать, что в выпивании водки с голым мужчиной есть что-то захватывающее, некий намек на тайное братство. Что-то подобное иногда чувствуешь в мужской раздевалке с ее особым, чуть слышным гулом, не лишенным эротической составляющей, связанной, впрочем, не столько с плотью, сколько с чувством общности и сходства. Несмотря на всю твою преданность жене и ее
Мужчин тянет друг к другу, потому что они похожи. Не исключено, что дело просто в этом.
И, о'кей, на мгновение, всего лишь на мгновение, Питер представляет, что и он мог бы быть скульптурой Родена, нет, конечно, не юношей бронзового века, но все-таки и не одним из 'Граждан Кале'; он мог бы быть неизвестным произведением художника: стареющий, но еще не старый человек, исполненный сурового благородства, с прямой спиной, без оружия, с обнаженной грудью (его грудь все еще мускулистая, живот тоже еще вполне ничего), с повязкой на чреслах, приличествующей джентльмену в годах (особенно если он не в восторге от состояния своего зада).
— Еще раз спасибо, — говорит Миззи, — за готовность подумать.
— Мм.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Миззи уходит в свою комнату. Питер провожает взглядом его гибкую спину и небольшие идеальные округлости ягодиц. Если в Питере и есть что-то от гея, то, пожалуй, это неравнодушие, почти нежность к мужскому заду, так как именно тут мужчина подобен ребенку и наиболее уязвим, именно это место в наименьшей степени создано для драки.
Ладно. Скажи это: красивый зад. А теперь, бедненький ты наш, — спать.
Сон, однако, не приходит. Проворочавшись целый час, он вылезает из кровати и начинает одеваться. Ребекка поднимает голову.
— Питер?
— Шш. Все в порядке.
— Что ты делаешь?
— Мне гораздо лучше.
— Правда?
— Это было обычное отравление. Теперь уже все прошло.
— Ложись.
— Я хочу выйти на воздух. Минут на десять.
— Ты уверен?
— Да.
Он наклоняется, целует ее, вдыхая ее сонный, сладковато-потный запах.
— Не ходи далеко.
— Хорошо.
Что-то снова как будто сжимается у него в груди. О тебе думают, переживают, и ты тоже