В первый момент она попыталась отстраниться — слабо, но вполне ощутимо. При всей беспомощности обозначить самостоятельность. Но потом расслабилась и обмякла у него на руках. Для того чтобы повести себя как-то иначе, подумал Саймон, у нее просто не оставалось сил.
Нежно, очень осторожно (не зная наверняка, верить или нет ее словам о том, что она не испытывает боли, слишком сильной боли) он отнес ее к окну. Окно выходило на утоптанный двор и растущее на нем одинокое дерево, под которым они обедали накануне. Дерево, подумал он, было вязом… Или дубом. В нем не было запрограммировано умение различать деревья. Дерево, словно страж, возвышалось точно посередине пейзажа. Позади расстилалась бескрайняя плоскость, ярко-зеленая в лучах солнца и вся замершая — ни ветерка, ни пробежавшего над ней облачка — в ожидании какого-то события, музыкальной ноты или хлопка в ладоши. Но первым делом в глаза бросалось дерево, недвижное средоточие, мерцающее богатой листвой в своем молчаливом утреннем ожидании. Саймон подумал, как необычна должна быть для Катарины эта зеленая тишина земли под ледяной голубизной неба. Там, откуда она родом (если судить по фильмам), господствовали камень и глина разных оттенков черного, свинцового и тусклого серебристо- желтого, на которых местами пробивались мох и папоротники, черновато-зеленые, как водоросли. Слабый свет скупо лился с вечно укутанного облаками неба. Деревни ютились по долинам и ущельям, со всех сторон окруженным горами, отвесными заснеженными пиками — они воплощали торжество вулканического камня и вечной мерзлоты, подобно готическим соборам воздвигаясь над хижинами, загонами для скота и скудными садами, над крохотными башнями и шпилями королевских дворцов, этих миниатюрных копий мрачно сияющих вершин.
Находила ли она во всем этом красоту? Ощущала ли строт?
Саймон держал ее на руках у окна, из которого было видно дерево. Саймон принес ее сюда смотреть на дерево, и ни на что больше, хотя, разумеется, раньше ни Саймон, ни Катарина не обратили на него ни малейшего внимания — на это обычное дерево, растущее посреди самого обычного двора. И только теперь, стоя у окна с умирающей Катариной на руках и глядя на это дерево, столь идеально разделившее пополам открывающийся вид, он осознал, что оно неповторимо и полно тайн.
— Еще, и еще, и еще, это вечное стремление вселенной рождать и рождать, — сказал Саймон.
— Да, — согласилась она.
Они оба замолчали. Он держал ее на руках, а она смотрела в окно. На свету ее лицо выглядело не таким поблекшим. В глазах снова можно было различить намек на привычную глубину, на янтарный и оранжевый блеск. На краткий миг она показалась немного ожившей, и Саймон решил, что ей неожиданно стало лучше. Не исполнил ли он, отнеся ее к окну, какой-то неведомый обряд исцеления? Почему бы и нет? Все может быть.
Он почувствовал, как ослабла на шее ее рука. Саймон понял, что она обнимала его из последних сил, и спросил вполголоса:
— Уложить обратно в постель?
— Да, — ответила она, и он так и сделал.
На ферме шли торопливые последние приготовления. Люди и надиане сновали из дома в амбар и обратно. Трое надиан, исполнявшие обязанности техников, с такой скоростью носились вверх-вниз по трапу космического корабля, исчезая в люке и снова из него появляясь, что казалось, будто их задача — это лишь добежать до некой условленной цели, коснуться ее и броситься обратно, и все это со смехом и непонятными выкриками, при встрече ударяя друг друга в ладони. Саймон без дела бродил по двору. Эмори на веранде горячо спорил с одной из надианок (она, судя по всему, была врачом) и татуированной девушкой Лили. Усатому, с маленьким подбородком мужчине (его звали Арнольд) Эмори и Отея, видимо, поручили заботу о своем ребенке. Он кругами вышагивал по двору с младенцем на руках и не переставая приговаривал: «Крошка сорванец, крошка сорванец, крошка сорванец». В амбаре, в окружении приборов, Отея вместе с другой надианской женщиной старались утешить нелепую и величественную Рут, которая под негромкий звон колокольчиков на шее заливалась беспричинными слезами над последними выкладками.
Безумцы, подумал Саймон. Они все посходили с ума. С другой стороны, пассажиры «Мейфлауэра»[51] тоже, наверно, были такими: неприкаянными фанатиками и чудаками, кинувшимися заселять Новый Свет потому, что старому не было дела до их причудливых потаенных страстей. Такие люди были, наверно, не только на борту «Мейфлауэра», но и на кораблях викингов, на «Нинье», «Пинте» и «Санта-Марии», в составе первых экспедиций, посланных исследовать Надию, планету, с которой земляне связывали такие невероятные надежды. В путь отправлялись сумасброды. Они были истериками, визионерами и мелкими преступниками. Оды и монументы, мемориальные доски и парады — все это появилось потом.
Саймон никак не мог найти себе место. Слоняясь без дела, стараясь не путаться под ногами и не выглядеть таким уж откровенным бездельником, он в конце концов наткнулся на выходившую из амбара Отею и заговорил с ней, хотя и знал, что ей это не придется по вкусу. Это было какое-никакое занятие. К тому же у него действительно имелась пара вопросов, на которые могла ответить только она.
Саймон сказал:
— Катарина сегодня совсем слаба.
— Да, — ответила Отея с явным нетерпением.
Саймон подумал, что, выбери он другую тему, она бы его и вовсе не стала слушать.
— Есть вероятность, что она поправится? В смысле, может еще наступить облегчение, перед тем как она…
— Нет. Ремиссий не бывает. У некоторых это длится дольше обычного, и, если честно, подозреваю, что она продержится еще какое-то время. Наиболее крепкие могут умирать не одну неделю.
— Мы решили лететь.
— Я рада. Теперь прошу прощения…
— Катарине понадобится кровать. Может, я поднимусь на борт вместе с техниками и там посмотрю, как ее удобнее устроить?
— О нет, ей с нами лететь нельзя.
— Как это?
— Извини. Я думала, ты понимаешь. Пространство на корабле ограничено. Мы предполагаем, что в полете некоторые умрут, и постарались это учесть. Но невозможно тридцать восемь лет везти с собой мертвое тело. Этот вопрос даже не обсуждается.
— Вы собираетесь оставить ее здесь?
— Совсем скоро она перестанет понимать, где находится. И есть она больше ни за что не станет. На всякий случай мы оставим ей воды, но пить она тоже вряд ли захочет.
— И бросите ее умирать в одиночестве.
— Она воспримет это не так, как воспринял бы ты. Нуртейцы более склонны к одиночеству. Ей это не причинит дополнительных страданий. Можешь мне поверить.
— Ну конечно.
— А теперь, пожалуйста, извини меня. Ты просто не представляешь, сколько еще надо сделать.
— Разумеется.
Она поспешила к дому.
День подходил к концу. Наконец объявился Люк — верхом на одной лошади с Твайлой. Он, казалось, сдружился с детьми, хотя такая дружба не предполагала ни доверительности, ни особой привязанности. Саймон видел, как они выехали из-за дома. Люк сидел позади Твайлы, похожий на мальчика-фараона, величественного и грозного, а дети помладше вприпрыжку бежали за лошадью. Твайла направила лошадь на Саймона и остановила, совсем немного до него не доехав. Лошадь моргнула, мотнула головой и фыркнула — получился звук, смутно напомнивший слово «хам», выдутое на гобое.
— Любишь лошадей? — спросила Твайла у Люка.
— Кто ж их не любит, — ответил он.
— В новом свете лошадей, наверно, не будет.
Все правильно, она тоже безумна. И все же у нее, как и у Катарины, но на свой собственный манер, сияли ящеричьи глаза и трепетали нервные ноздри. От ее пристального взгляда по схемам Саймона пробегал разряд.