Первые чарующие минуты наступившей темноты миновали. Уличный шум просачивался сквозь шторы.
— Бобби!
— Угу?
— Не знаю… Мне кажется, нам с тобой нужно обсудить некоторые вещи. Но я не знаю как. Об этом трудно говорить.
— Мм, что ты имеешь в виду?
Он лежал на спине, скрестив руки под головой. Иногда он засыпал в такой позе, и его мысли превращались в сны. Потом иногда ему бывало трудно отделить сон от яви. Я знал это его свойство.
— Я имею в виду то, что когда-то было между нами, — пояснил он. — Ну, секс. Мы ведь никогда еще об этом не говорили, а после школы все кончилось. Мне бы хотелось знать, что ты об этом думаешь?
Я слышал свое дыхание. Это была непростая тема. Похоже, я вообще не испытывал того, что принято называть желанием. Наверное, во мне чего-то не хватало. Я знал, что такое любовь, чувствовал ее напряжение, теплоту и животное удовольствие, смешанное с человеческим страхом. Я испытывал ее к Главерам, к Самми из булочной, к Дилану, исполняющему «Baby Blue».[25] Но в паху у меня от этого ничего не происходило; я не разжигался, ничто во мне не требовало освобождения. У нас с Джонатаном было что-то вроде сексуальной связи просто потому, что он этого хотел, а я любил его. У меня бывали оргазмы, но они словно бы не имели ко мне прямого отношения, как будто в меня на время вселялись бесплотные духи тех, кто более меня предан телесности. Эти посещения были приятны, но не оставляли в душе никакого следа. После отъезда Джонатана я жил один, внутри самого себя. Возможно, именно благодаря отсутствию желания я и смог вести ту жизнь, которую вел в Кливленде, словно и не нуждаясь ни в каких других впечатлениях, кроме тех, что давали мне первые хлопья ноябрьского снега и шипенье иглы, опущенной на винил.
— Мы были детьми, Джон, — сказал я. — Это было сто лет назад.
— Я понимаю. Скажи, а ты… ты с кем-нибудь встречался в эти годы?
— На самом деле нет, — ответил я. — Честно говоря, я просто работал и слушал пластинки. Странно, да? В моем возрасте…
— Ну, бывают вещи и постраннее.
На этом разговор и закончился. Какое-то время мы лежали в молчании, нарушаемом лишь отдаленными криками и автомобильными гудками. Последнее, что я слышал перед тем, как уснуть, был смех, смех огромной толпы, проходящей под окнами, гигантский церковный хор смехачей.
Клэр
Размеренная жизнь респектабельной женщины и шокирующая жизнь авантюристки. Я мечтала о том и о другом. Помните, у Ван Гога: кипарисы и церковные шпили на фоне склубившихся змей. Я была дочерью своего отца. Мне требовалась любовь кого-нибудь вроде моей строгой здравомыслящей матери и в то же время хотелось, вопя во все горло, бежать, лавируя между машинами, с бутылкой в руке. Это было проклятье нашего рода. Мы пытались сохранить целым и невредимым стадо строптивых желаний, рискуя, разумеется, остаться ни с чем. Что и случилось. Достаточно поглядеть сегодня на моего отца и мою мать.
Замуж я вышла, когда мне едва исполнилось двадцать. После развода я влюбилась в женщину. И в том и в другом случае мне казалось, что я примирила наконец свои противоречивые порывы и одержала долгожданную победу над мучительной неспособностью сделать выбор. Сегодня, когда мне уже под сорок, я аде меньше, чем раньше, знаю, чего хочу. Но теперь вместо спокойной веры в будущее я испытываю нервную растерянность, тикающую во мне, как часы.
Я не пыталась переспать с Бобби — слишком уж он был похож на персонажа из мультика, не вполне оправившегося от очередного несчастного случая. Так и видишь, как он со слегка деформированной головой сидит на мостовой, а из глаз у него сыплются искры. Казалось, что он чуть-чуть косит. И в то же время в нем было что-то трогательное. Может быть, потому, что чувствовалось — стоит оставить его без присмотра, и он снова попадет в беду: беспечно улыбаясь, свалится в открытый люк; или на него рухнет рояль и он выползет из-под него с клавишами вместо зубов. Я с неудовольствием отмечала, что с годами становлюсь чересчур сентиментальной. Мне была противна эта постепенно проявляющаяся во мне слабость к неприспособленным мужчинам, требующим постоянной опеки; я начинала повторять мать, заботившуюся о моем отце, пока у нее окончательно не лопнуло терпение.
Хотя я и сохраняла дистанцию, я не могла не отметить, что в Бобби есть своеобразное обаяние потерявшегося лохматого пони. У него были большие квадратные ладони и лицо, плоское и честное, как лопата. Если бы не глаза, невозможно было бы и помыслить о том, чтобы потревожить его сомнамбулическую невинность. Но глаза! Представьте себе аккуратный загородный домик с гипсовым гномом на лужайке и петуниями на подоконнике. Теперь представьте, что некто древний и безумно печальный смотрит на вас из верхнего окна. Вот лицо Бобби. Удивительное лицо.
Но я лишь замечала его, не более, отмахиваясь от привязавшегося ко мне в последнее время несильного, хотя и раздражающе-неотвязного желания, как от докучливой мухи.
Может быть, виной всему были деньги. Дело в том, что семья моей матери была довольно богата. Не благодаря наследству, как это бывает у аристократов Старого Света, просто отец моей матери невероятно преуспел в ювелирном деле. У него был третий по величине дом в Провиденсе. Он сменил фамилию Штейн на Стоун и отправил мать в Уэлсли. Обычная история! Бриллиантовый король обеспечивает респектабельное существование своим потомкам. Он оплатил учебу моей матери в «Севен систерс» и положил деньги на мой счет еще до моего рождения. По его мнению, регулярный денежный душ не мог не превратить его праправнуков в самых настоящих аристократов, исполненных чувства собственной значимости. Мне было десять лет, когда он умер. Но я хорошо представляю себе, какое именно будущее он имел в виду. На лужайке перед его домом, запрокинув рога, стоял олень из литого железа. Огромные рыбины, сверкая позолоченной чешуей, извергали струи воды в чаши фонтанов.
Однако его стройному плану не суждено было осуществиться. Мать ли не обращала внимания на юношей или они на нее, но так или иначе вечеринки в Уэлсли не принесли желаемого результата. У матери были властные черты лица и скрытные повадки дочери ювелира. Она не флиртовала. В ней бушевали оперные страсти, во всяком случае так ей казалось, и она не собиралась растрачивать их впустую. В прошлом веке у нее была бы репутация добропорядочной девушки. В Уэлсли в 40-х годах нашего — она не могла прослыть никем, кроме как синим чулком.
Проведя четыре года в колледже в состоянии раздраженного транса, она вышла замуж за моего будущего отца, занимавшегося «коммерцией». Экстравагантности в нем было на двоих! Он был ее первым и единственным приключением. Ей хватило.
Я не уверена, что он женился на ней исключительно по расчету. Не думаю, чтобы все обстояло так просто. Отец был прирожденным совратителем, практически никогда не встречавшим серьезного сопротивления. Возможно, в нем проснулся охотничий азарт: мать была противницей светских улыбок и вообще никогда не «делала вида». Она была принята во все юридические школы, куда подала документы. Отец был обаятельным ловеласом. Возможно, он решил, что она поняла его лучше, чем все остальные, и теперь своей неулыбчивой критикой возродит к другой, более правильной жизни. А может быть, он сам надеялся переделать жену.
Когда я была моложе, все мои любовники были энергичные люди с четкой жизненной позицией. Мой муж Дэнни танцевал по шесть часов в дань и при этом все равно считал себя дилетантом. Моя любовница Элен имела свое особое мнение по любому вопросу — от эмансипации женщин до приготовления шпината. А я не могла решить, стоят или не стоит носить шляпку. Между двадцатью и тридцатью я подозревала, что